Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Этот отзыв, высказанный задолго до «Чайки», — будто реплика из будущей пьесы, негодующее недовольство Треплева: «<…> современный театр — это рутина, предрассудок. Когда поднимается занавес и при вечернем освещении, в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства изображают, как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки; когда из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль, — мораль маленькую, удобопонятную, полезную в домашнем обиходе; когда в тысяче вариаций мне подносят всё одно и то же, одно и то же, одно и то же, — то я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг
Карпов, по мнению современников, был самолюбив, претенциозен, любил хвалить себя как драматурга и режиссера. Когда, очаровав общество своим пением или чтением чужих рассказов, оказывался в центре внимания, тогда становился добродушным и простым. Но чаще играл в значительность и ждал похвал. Известность Чехова как прозаика едва ли задевала Карпова. А на драматургической ниве он, к 1896 году автор пьес, некоторые из них шли на императорских сценах, с участием Савиной, Ермоловой, чувствовал себя уверенно. К тому же он был в это время главным режиссером Александринского театра. Поэтому в доброжелательном тоне его писем Чехову ощущалась снисходительность. Карпов просил Чехова приехать в Петербург, чтобы «потолковать» о «необычной пьесе». Но что он справится с ней, Евтихий Павлович, по-видимому, не сомневался.
Чехов полагал пробыть в Мелихове до 1 октября, потом — в Москву, задержаться там до 7-го. Потом «от расстегаев к славе и музам». Покориться в столице «театральному вихрю». На следующий день после премьеры — домой, «к телятам».
До «славы» оставался месяц. А пока Чехов занимался земскими делами. Едва с его помощью в Лопасне открыли почту и телеграф, он начал сбор денег на шоссейную дорогу и сам внес 100 рублей.
Предпоследний сентябрьский день Чехов провел в Серпухове, на очередном заседании Санитарного совета. Речь шла о тяжелейших бытовых условиях на местных фабриках. Опять, в который раз, обсуждали состояние школьных зданий, в которых ученики мерзли от холода, а квартира учителя не годилась для жилья. Может быть, в этот день у Чехова возникло намерение построить еще одну школу, подобную Талежской, которую уже называли образцовой.
8 октября он выехал из Москвы в Петербург. Остановился у Суворина, на верхнем этаже, где ему отвели две комнаты с отдельным входом. Но в театр, хотя и обещал, Чехов «побежал» не сразу. До него уже дошли слухи, что Мария Гавриловна Савина не является на репетиции и склонна отказаться от роли юной Заречной, но ни за что не возьмет и роль немолодой актрисы Аркадиной. Может быть, согласится на роль Маши Шамраевой.
Предварительный расклад рухнул. Карпов вел переговоры с исполнительницами. Остальные участники постановки с привычным интересом наблюдали за происходящим. На репетициях помощник режиссера подавал реплики за отсутствующих. Выучить роль удосужился лишь Сазонов. Остальные читали по тетрадкам. Всего на подготовку спектакля отводилось не более десяти дней. Такова была обыкновенная практика. Даже для такой «необычной» пьесы, как «Чайка». Карпов положился на свой опыт и не хотел осложнять отношения с актерами.
Роль Заречной передали Вере Федоровне Комиссаржевской. Она рассказывала позже, что сразу прочла «Чайку»: «Всю ночь проплакала. Утром я любила Чайку, и была она моей — я жила душою Чайки». Комиссаржевская вступила в труппу Александринского театра весной 1896 года, имея репутацию оригинальной актрисы, покорившей провинциальную публику. Проницательные критики прочили ей будущее «большой
Зрительский успех Комиссаржевской в провинции нарастал, а с ним — зависть коллег, интриги, «подкопы». Столичная критика встретила ее прохладно. А. Р. Кугель писал после дебюта в Александринском театре, что не нашел в игре Комиссаржевской признаков недюжинного таланта. Она была чужда ему как актриса иного, нового толка. И он принял по отношению к ней чуть насмешливый тон и делано удивлялся ее успеху у молодежи. В таком же тоне он говорил о драматургии Чехова. Чехов и Кугель были знакомы, что называется, шапочно. Особой приязни друг к другу не испытывали. Однако таким откровенным, личным недругом Чехова, как Буренин, Кугель, конечно, не был.
Буренина могло раздражать в Чехове многое: отношения с Сувориным, литературный успех, неуязвимая сдержанность при встречах и казавшееся Виктору Петровичу презрительным молчание Чехова в ответ на его публичные выпады. С каждым годом все заметнее его злость перерастала в злобу. Былые сплетни теперь походили на клевету. Чехов будто мешал ему жить. Некоторым литераторам оказывалось легче заручиться поддержкой этого влиятельного критика, если разделить его недоброжелательство к Чехову, иногда похожее на ненависть.
Кугель, темпераментный, самолюбивый, последовательный в своих пристрастиях и заблуждениях, тоже бывал несправедлив. Но чаше всего это относилось не к личности драматурга или актера, а к пьесе или исполнению. Если они не отвечали театральным вкусам «старовера», как называл себя Кугель. Но иногда, как в случае с Чеховым, эта предвзятость проявлялась много лет и была беспощадной. Он любил Островского, Гоголя. Ценил мастерство Савиной, ее выработанную манеру, со строгим отбором приемов, динамичную, точную по форме. Участие Комиссаржевской в новой пьесе не очень чтимого Ку-гелем автора, да еще в роли, от которой отказалась Савина, подогревало интерес этого критика к премьере.
До нее оставались считаные дни. Чехов не был на репетициях ни 10, ни 11 октября. В один из этих дней он встретился у Сувориных с Григоровичем: «Он поразил меня своим мертвенным видом. Лицо желто-землистого цвета, как у раковых больных». Может быть, Чехов не исключал, что это их последнее свидание. Если бы Чехов был мистиком, то испугался бы явления смертельно больного Григоровича незадолго до премьеры «Чайки» на сцене того самого театра, куда, в том числе и по воле этого человека, не пропустили «Лешего». Но Чехов не верил в дурные предзнаменования. Он, конечно, жалел Григоровича. И одолевали его, судя по письмам, совсем другие предчувствия.
Вечерами он ездил в театр. В один из дней конфиденциально встретился с Потапенко, видимо, чтобы предупредить — на премьеру он ждет сестру и Мизинову и лучше бы приятелю с женой посмотреть «Чайку» в другой день. Побывавши на новой квартире Потапенко, описал сестре «семейное гнездо»: «На столе у него прекрасная фотография Марии Андреевны. Сия особа не отходит от него; она счастлива до наглости. Сам он состарился, не поет, не пьет, скучен. На „Чайке“ он будет со всем своим семейством, и может случиться, что его ложа будет рядом с нашей ложей, — и тогда Лике достанется на орехи».