Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
Чехов мотался по уезду, случалось, ночевал не дома, возвращался пешком. Уставал, сердился, смирялся с грубостью и подозрительностью мужиков. 1 августа с усмешкой рассказал Суворину: «Из всех серпуховских докторов я самый жалкий; лошади и экипаж у меня паршивые, дорог я не знаю, по вечерам ничего не вижу, денег у меня нет, утомляюсь я очень скоро, а главное — я никак не могу забыть, что надо писать, и мне хочется наплевать на холеру и сесть писать. <…> Одиночество круглое».
Он уже однажды пережил такое состояние: среди ямщиков, выяснявших в ночной тьме, кто виноват в столкновении почтовых троек, когда он по пути на Сахалин едва не погиб. Тогда и написал в письме о «круглом одиночестве, какого раньше никогда
Как часто в письмах Чехова повторялось пресловутое если, делавшее его радость словно неполноценной, ущербной! Если бы не безденежье… Если бы не нездоровье… Если бы не семья… Если бы не холера… Всегда что-то мешало, постоянно требовалось во всем одоление, усилие… Часто за рассказанным угадывалось чувство, упомянутое в том же письме из Сибири, в котором он говорил об одиночестве, описывая Иртыш, будто явившийся из сна, и переправу через реку: «Насмехается надо мной судьба! <…> Нехорошее, насмешливое мое счастье!»
«Нехорошее» — беспокойное, тревожное, переменчивое…
В середине августа Чехов рассказал Суворину, в это время отдыхавшему на европейских курортах, чем он занят: «Утром приемка больных, а после утра разъезды. <…> так как земство не дало мне на организацию пунктов ни копейки, клянчу у богатых людей то того, то другого. Оказался я превосходным нищим; благодаря моему нищенскому красноречию мой участок имеет теперь 2 превосходных барака <…> и бараков пять <…> скверных. <…> Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?) <…> ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, — это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится. <…> Конечно, о литературе и подумать некогда. Не пишу ничего. От содержания я отказался, дабы сохранить себе хотя маленькую свободу действий, и потому пребываю без гроша».
«Нехорошее» чувство, так сильно владевшее Чеховым на Сахалине и холерным летом 1892 года, оказывалось неотделимо от досады. На общее устройство жизни, безразличное к человеческому страданию. На себя, воображавшего, будто можно что-то сделать, но потом осознававшего тщетность усилий — и предпринимавшего новое усилие. Чехов называл себя в таких ситуациях «дураком», а свое положение считал «глупее дурацкого».
Как, например, в связи с тем, что на 25 деревень он один врач: «При единичных заболеваниях я буду силен, а если эпидемия разовьется хотя бы до пяти заболеваний в день, то я буду только раздражаться, утомляться и чувствовать себя виноватым».
Дело в том, что лечение холеры — клистиры и вливание раствора поваренной соли под кожу — требовало на каждого больного 5–10 часов и даже больше. Воздавая должное коллегам, работавшим «на холере» «шибко, не щадя ни живота, ни денег», Чехов выговорил Суворину за нововременцев, которые, по его словам, «выливали свои желчные кислоты на эту интеллигенцию». Досталось и самому Суворину, спасавшемуся от холеры в Биаррице: «Как Вы обходитесь без щей? Не завидую ни Вашему морю, ни свободе, ни хорошему настроению, какое испытывается за границею. Русское лето лучше всего. <…> В Биаррице живет теперь мой сосед, владелец знаменитой Отрады, граф Орлов-Давыдов, бежавший от холеры; он выдал своему доктору на борьбу с холерой только 500 руб.».
Но не меньше задело Чехова поведение сестры графа: «<…> графиня, живущая в моем участке, когда я приехал к ней, чтобы поговорить о бараке для ее рабочих, держала себя
Чехов работал урывками над книгой, о чем тоже рассказал Суворину в августовском письме: «Нет, сие мое детище я не могу бросить. Когда гнетет меня беллетристическая скука, мне приятно бывает браться не за беллетристику». Сахалинские и «холерные» впечатления, видимо, оказывались в чем-то созвучными. Но Чехов не спешил с книгой. Он не скрывал причину: «Пока на тюремном престоле сидит Галкин-Враской, выпускать книгу мне сильно не хочется. Вот разве нужда заставит, тогда другое дело». Судя по реплике, что ему не представляется важным, где печатать книгу, он уклонился от решения этого вопроса. Может быть, он не хотел печатать книгу у Суворина? Или еще не знал где?
Отношения с журналом «Русская мысль» наладились летом 1892 года, чего Чехов не утаил от Суворина. Лавров предложил забыть недоразумение со злополучной заметкой, так оскорбившей Чехова накануне сахалинской поездки. Судя по некоторым случаям, Чехов долго помнил обиды. Но не превращал их в ненависть, мирился искренне. Так было с протоиереем Покровским, так случилось с Лавровым. Он пообещал отдать в «Русскую мысль» повесть «Рассказ неизвестного человека». Но сначала в ноябрьской книжке журнала появилась повесть «Палата № 6», с большим трудом вытребованная из редакции «Русского обозрения».
Переписка современников сохранила первые читательские отзывы, еще до рецензий и статей литературных критиков. По выражению Немировича, о повести заговорили «во всех углах» Москвы. Потом в Петербурге. Это был не просто успех, а широчайший отклик. Лесков счел, что «Палата № 6» «делает честь любой литературе». Пораженный Репин сказал о Чехове: «Силач!» Повесть произвела сильное впечатление на Толстого. Читатели признавались в письмах, что они неотрывно думали о прочитанном.
Но критики продолжали искать ясно выраженную идею и не находили. Однако упреки звучали не так резко, с оговорками и некоторым недоумением. Некоторые рецензенты ощущали авторское присутствие в повести. Но то, как оно воплощалось, ускользало от их взгляда. Оно словно растворялось в каждом слове, в необычной композиции, не имело ничего общего с привычными беллетристическими приемами.
Проза Чехова не поддавалась прямолинейной трактовке, как в похвале, так и в отрицании. Говорили о силе воздействия, но источник оставался неведомым. Его искали в смысле слов, но останавливались перед тайной этого слова. Оно будто развертывалось в сознании читателя, побуждая думать, искать ответа. Одних это возмущало. Они обвиняли автора в том, что он якобы не хочет или не может объяснить рассуждения и поступки своих героев.
Русские читатели, в массе своей, занимали свой ум сюжетом и забывали его вместе с последней страницей. Такие раздражались, сердились на Чехова. Кто-то оправдывал ожидания Чехова, сказавшего два с лишним года назад: «Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам». Кто-то догадывался, что автору «Палаты № 6» важно не изображение жизни, а отношениечитателя к ней, и он, автор, настраиваяна такую нелегкую, непривычную работу. Может быть, даже опасную, потому что «отшатнуться» от себя мог не только герой, но и читатель.