Чехов
Шрифт:
Видите ли, испорчен! Впрочем, объяснение по-своему точное. Конечно же, чеховская щепетильность в денежных вопросах, подчас болезненная щепетильность, являлась защитной реакцией против нравов и повадок, рождаемых той средой, где деньги действительно играют безобразно большую роль, результатом того самого "выдавливания из себя раба", о котором Чехов, кстати сказать, писал тому же Суворину.
А меж тем эксплуатировали Чехова совершенно беззастенчиво, и он, в общем-то, отлично понимал это. "Счастье этому Лейкину! — пишет Антон Павлович брату в феврале 1886 года. — По счастливой игре случая всеего сотрудники в силу своей воспитанности — тряпки, кислятины, говорящие о гонораре, как о чем-то щекотливом, в то время как сам Лейкин хватает зубами за икры". Не лучше Лейкина был и обвороживший Чехова Суворин. Чехов и это понимал.
И Чехов продолжал работать там же, где работал. Впрочем, посулы толстых журналов на поверку тоже оказались мифом. Когда Антон Павлович отправил в "Северный вестник" свою первую большую вещь, выяснилось, что скромную плату 200 р. за лист, которая соответствовала построчной плате в "Новом времени", редакция заплатить не может, и Чехов с извинениями (!) согласился на 150 рублей за лист.
Нет, не только та мещанская среда, от которой отталкивался Чехов, жила, молясь золотому тельцу. То же было и в малой и в большой прессе, и в тонких и в толстых журналах. Ну что же, тем большее значение для Чехова приобретала его принципиальная позиция, его нежелание применяться, приспосабливаться к этим законам.
А безденежье, как и раньше, отравляло жизнь. В ноябре 1886 года Чехов изображает в письме к Шехтелю самого себя, висящим в петле, подвязанной к крючку для лампы, и пишет: "Если не трогает Вас это художественное изображение моей судьбы, то у Вас нет сердца, Франц Осипович! Дело в том, что "Доктор А. П. Чехов и К 0" переживает теперь финансовый кризис… Если Вы не дадите мне до 1-го числа 25–50 р. взаймы, то Вы безжалостный крокодил…" А вот на ту же тему серьезно: "У вас, — пишет он в апреле 1888 года И. Л. Леонтьеву (Щеглову), — жена,которая простит Вам безденежье, а у меня порядок,который рухнет, если я не заработаю определенное количество рублей в месяц, рухнет и повалится мне на плечи тяжелым камнем".
Складывалось, по сути дела, совершенно безвыходное положение. Во имя своей независимости, во имя своих нравственных принципов Чехов решительно отказывался от каких бы то ни было торгашеских сделок. Так он поступил, когда его искушал Пастухов, так же ответил на предложение Суворина не только посылать в газету свои рассказы, но и принять участие в работе редакции, взяв на себя заведование литературным отделом. "В качестве хорошего знакомого, — пишет Чехов Суворину, — я буду вертеться при газете и энциклопедическом словаре, возьму pour plaisir какой-нибудь отдел в последнем, буду изредка, раз в месяц писать "субботники", но стать в газете прочно не решусь ни за какие тысячи, хоть Вы меня зарежьте". Все так, однако во имя той же независимости — и своей и семьи — нужны были деньги. Вот как в детстве, когда гимназист Чехов нес с базара утку и заставлял ее погромче кричать, чтобы все знали, что Чеховы не беднее других. В какой-то мере история повторялась. Он хотел, чтобы в доме был достаток, чтобы с нуждой было покончено навсегда, чтобы двери дома были открыты. И хотя у Чеховых никогда не было ничего похожего на роскошь, не было ни карт, ни шампанского, денег требовалось все больше.
Что же оставалось в этих условиях? Пока привычное многописание. Как ни мечтает Чехов избавиться от поденной газетной работы, и в 1886, и в 1887 году он пишет по-прежнему очень много. В сентябре 1886 года он сообщает Киселевой: "Пишу пьесу для Корша (гм!), повесть для "Русской мысли", рассказы для "Нового времени", "Петербургской газеты", "Осколков", "Будильника" и прочих органов. Пишу много и долго, но мечусь, как угорелый: начинаю одно, не кончив другое…"
Хотя после письма Григоровича, поездок в Петербург, критического обсуждения в печати сборника "Пестрые рассказы" перед Чеховым и открылись новые горизонты, хотя практически его выход в большую литературу уже свершился, по своему положению он все еще оставался газетным поденщиком. По-прежнему очень плодовитым и многоликим. Еще более многоликим, чем раньше.
Длится не только многописание, но и зависимость от произвола редакторов. В январе 1886 года Чехов советует Александру не позволять исправлять свои рассказы. "Ведь гнусно, если в каждой строке видна лейкинская длань…" Но… в августе того же 1886 года в письме к Лейкину он вынужден заметить: "Вы удлинили конец "Розового чулка". Я не прочь получить лишние 8 копеек за лишнюю строчку, но, по моему мнению, "мужчина" в конце не идет… Речь идет только о женщинах… Впрочем, все равно…" Все равно! А что оставалось, если об этом своеволии редактора автор узнал, лишь открыв номер журнала со своим рассказом?
А здоровье между тем не становилось лучше. Хотя в это время еще побеждала молодость, тот же Михаил Павлович, который в целом пишет о брате как о человеке в эти годы еще здоровом, свидетельствует и о другом. Вспоминая, что Антона Павловича изводили приступы кашля, он пишет: "Особенно сильно кашлял брат Антон, когда мы жили на Кудринской-Садовой… На моей обязанности лежало зажигать в спальне у Антона на ночь лампадку, так как он часто просыпался и не любил темноты. Нас отделяла друг от друга тонкая перегородка, и мы подолгу разговаривали через нее на разные темы, когда просыпались среди ночи и не спали. Вот тут-то я и наслушался его кашля".
10 октября 1888 года Чехов сообщает А. Н. Плещееву, что он в плохом настроении, так как у него кровохарканье. А в письме Суворину, в ответ на его вопрос, рассказывает о своем состоянии подробно. "Сначала о кровохарканье… Впервые я заметил его у себя 3 года тому назад в Окружном суде: продолжалось оно дня 3–4 и произвело немалый переполох в моей душе и в моей квартире. Оно было обильно. Кровь текла из правого легкого. После этого я раза два в год замечал у себя кровь, то обильно текущую… то не обильно… Третьего дня или днем раньше — не помню, я заметил у себя кровь, была она и вчера, сегодня ее уже нет. Каждую зиму, осень и весну и в каждый сырой летний день я кашляю. Но все это пугает меня только тогда, когда я вижу кровь: в крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве. Когда же нет крови, я не волнуюсь и не угрожаю русской литературе "еще одной потерей".
Продолжалась, следовательно, уже знакомая ситуация. Веселый, беззаботный, безоблачный человек, каким он был для окружающих, жил в то же время сложной, подчас очень трудной духовной жизнью. Мысль — "ни денег, ни здоровья" — иногда одолевала особенно сильно. И уж совсем было тяжело, когда к этому добавлялись очередные семейные неурядицы, болезнь близких, особенно Николая. И было не только до боли жаль этого талантливого, широкого по своей натуре человека. Прогрессирующий туберкулезный процесс у брата тоже должен был восприниматься Чеховым как зловещее зарево. "Живется серо, — пишет он Лейкину 30 сентября 1886 года. — Сам я плох, да и кругом себя не вижу счастливых. Агафопод (Александр Павлович Чехов. — Г. В.)с семьей живет в Москве и еле сыт. Николай вчера и 3-го дня был серьезно и опасно болен. Появилась неожиданно обильная кровавая рвота, которую едва удалось остановить. Отощал он на манер тифозного… Ужас, сколько передряг я испытал в эти дни, а тут еще денег нет!
Кончится, должно быть, вся музыка тем, что я плюну, махну рукой и удеру в земство на службу".
А накануне в деловом письме к М. В. Киселевой, полном добрых советов детской писательнице, письме, пересыпанном шутками, вдруг приписка, приписка совсем тяжелая. "Сама жизнь обращается мало-помалу в сплошную мордемондию. Живется серо, людей счастливых не видно…
Николай у меня. Он серьезно болен (желудочное кровотечение, истощившее его до чертиков). Вчера он меня испугал не на шутку; сегодня ему легче настолько, что я уже позволяю ему принимать по ложке молока через каждые 1/2 часа. Лежит трезвый, кроткий, бледный…