Человек и его окрестности
Шрифт:
— Что ж, он не имеет права и подумать об этом?
— Подумать, к сожалению, не запретишь, — подумав сам, сказал Юра, — это как дыхание. Но сказать не имеешь права. Табу. Мир, где сын поднял руку на мать, хоть словом, хоть делом, такой мир обречен на сифилис распада. Учти, что атеистическая деловитость Запада держится на огромной инерции религиозного воспитания в прошлом…
Но, судя по всему, Андрей не собирался это учитывать.
— Я не верю в Бога, — упрямо повторил Андрей. — Что же, я и сказать об этом не могу?
— Почему же не можешь? — удивился Юра. — Ты только об этом и говоришь. Но почему так победно? Я что-то не улавливаю грандиозных, мучительных усилий
Похвала Юры для Андрея многого стоила.
— Да? — неожиданно потеплевшим голосом спросил Андрей. — Я сам что-то такое иногда ощущаю, но не пойму, откуда оно. А как тебе мои «Обнаженные», которых я привез на выставку?
Андрей Таркилов, хотя имел уже достаточно большое всероссийское и даже европейское имя, любил выставляться на родине. Тут были свои комплексы.
— Никак, — ответил Юра.
— Как так? — растерялся Андрей.
— Плохо, — окончательно добил его Юра и, опустив голову, как бы согбенный его неудачей, посмотрел на него поверх очков, — нет чувственной теплоты. Нет зазора для надежды.
Твои обнаженные — это терки. Но ты хорошо писал «Обнаженных» раньше, когда жена уже кончилась, а любовница еще не началась, по-видимому…
Андрей на глазах помрачнел. На скуле у него выступил желвак.
— А я и хотел изобразить их терками, если ты так это понимаешь, — процедил он сквозь зубы.
— Терки, терки, — безжалостно повторил Юра, — приземистые российские терки и тонконогие европейские терки. Чтобы воспринимать их, надо быть напильником, а я человек… Вообще-то стервы бывают безумно циничны. На нашей улице умерла молодая женщина. Я пришел на панихиду, попрощался с покойной, вышел на улицу. Стою, курю. Вдруг подходит ко мне одна знакомая. Она тоже только что была у гроба. Полыхает. Говорит мне о покойной: «На ней такая славная кофточка. Как жаль, что у меня нет такой!» А я ей: «У тебя и такого гроба нет». Не обиделась. Только тряхнула хорошенькой головкой: «Ты у нас всегда был чокнутый!»
Но ведь не это хотел сказать ты своими картинами?
— И это тоже, — процедил Андрей. — По-твоему, я должен стать монахом, чтобы хорошо писать обнаженных?
— Это твоя проблема, — безжалостно ответил ему Юра и вдруг добродушно расхохотался: — Богу богово, кесарю кесарево сечение.
Андрей не поддержал остроту. Желвак не сходил с его скулы. Кесарево сечение это, конечно, работа рапиры, подумал я. И притом не над кесарем, а над кесарихой. Точнее, над обоими.
— Художник сам должен определять, сколько он дает жизни, а сколько творчеству, — почему-то веселея, продолжал Юра, — я полагаю, это входит в понятие таланта. А если ты решил писать стерву, то совсем не обязательно ее раздевать. Где ты видел у классиков раздетую стерву? Стерву разденешь, потом никогда не оденешь. И она голая выбежит из мастерской и побежит по городу, а ты ее догоняй…
— Размахивая рапирой, — неожиданно вставил Андрей.
— Хоть бы и рапирой, — вдруг спокойно согласился Юра. — Но те «Обнаженные», которых ты писал, когда жена уже кончилась, а любовница еще не начиналась… те были прекрасны.
Последняя похвала отнюдь не смягчила Андрея. Он еще сильнее помрачнел.
— Не слишком ли ты много на себя берешь, — процедил он зло и, выпятив нижнюю губу, оглядел Юру, — здесь, в своей задрипанной кофейне? Тоже мне Сократ!
— Не более задрипанной, чем Москва, — спокойно, тоном лектора ответил Юра, как бы указкой обращая внимание на равномерность задрипанности обоих объектов. — А что касается Сократа, — продолжал он, — то личность этого философа
— Размахивая рапирой, — опять вставил Андрей, но, как оказалось, на этот раз совершенно неудачно.
— Рапирой? — удивился Юра и, высоко задрав голову, как бы вгляделся в даль веков. — Греки вообще не знали, что такое рапира. Ты что, Гомера не читал? Фехтование вообще древнеримское искусство. Началось при Юлии Цезаре, но рапира была впервые введена при Нероне.
— Сумасшедшее оружие сумасшедшего императора. — Андрей попытался взять реванш, но Юра не обратил внимания на его слова.
— Так что с твоей стороны в высшей степени неисторично обвинять Сократа в том, что он не выступал против рабства, — продолжал Юра, забыв, что Андрей и не предъявлял Сократу своих претензий на равенство, — типичная и глупейшая глумливость прогресса. А есть ли у тебя уверенность, что разумный греческий рабовладелец относился к своим рабам хуже, чем современный хозяин к своим работникам? У меня такой уверенности нет. Свобода и равенство с точки зрения философии существования решается только через личность, только через любовь. Возьмем Савельича из «Капитанской дочки». Попробуй сказать ему: «Петруша — твой крепостник. Я тебе помогу освободиться от него». Да он убьет такого злодея! Он любит своего Петрушу, и Петруша любит его. И потому они равны и свободны по отношению друг к другу. Савельич в своей любви к барину даже доходит до некоторой тирании. Но Петруша понимает, что это тирания любви и, сам любя, не может его по-настоящему наказать. Тут еще надо разобраться, кто крепостной, а кто барин! Савельич, если хочешь знать, самый свободный и самый счастливый человек русской литературы! А ты говоришь Сократ!
Но тут Андрей вдруг перешел в решительную атаку.
— А я тебе насчет Бога вот что скажу, — подняв голову, начал он, поклокатывая от сдержанной страсти. — Бог есть вечное оправдание неудачников. Попытка вымолить второй раз бросить кости. Если ты веришь в Божий промысел, то как ты оправдаешь гибель «Адмирала Нахимова»? Сотни ни в чем не повинных людей утонули. В холодной, мутной, жестокой воде тонули такие дети, как твой пацан. За что?
И разве, увидев мысленно эту картину, если у тебя честные мозги, ты со всей ясностью не понимаешь, что причина катастрофы в глупости, халатности и жестокости людей? Случайность? Да, отрицательная случайность. Но ведь была, легко сообразить, и положительная случайность в том, что это не произошло раньше. Значит, обе случайности уничтожают друг друга. Остается наше хамство и павианство и никакой силы извне!
А если мы признаем эту силу извне, то, значит, Бог стал маразматическим, злобным стариком, который сам не знает, что делает. Неужели тебе приятней мысль, что миром правит выживший из ума жестокий Бог, чем холодная, страшная в своем равнодушии, но все-таки чистая природа?
И вот еще. Если эта катастрофа входит в непостижимый для человека замысел Бога вразумить ублюдков, то я говорю: не приемлю такого Бога и такой замысел вразумить ублюдков! Предпочитаю мир без Бога, мир, в котором мастер просто оттолкнет ублюдка от штурвала. Может, такой мир и невозможен, но я его предпочитаю!