Человек из Афин
Шрифт:
Аспазия прижала к себе Парала, и тот покорно к ней прильнул. Значит, нездоров. Только больной юноша может так откровенно пожелать ласки. Но кто все-таки истинная мать: та, которая родила, или воспитала с пеленок? Аспазия не рожала Парала, но – видят боги! – она любит Парала не меньше, чем своего мальчика.
Перикл приложил ладонь тыльной стороной ко лбу Парала.
– Тебя знобит? – спросил он.
– Немного.
– Чувствуешь жажду?
– Как будто бы нет…
– Все еще болит голова?
– Да.
– И еще что-нибудь?
Парал указал на ноги.
– А живот?
– Живот? – Парал подумал. – Живот не болит.
– Тебе надо лежать, – сказала Аспазия.
– Что ты думаешь? – спросил Перикл, когда они вышли из комнаты Парала. – Что с ним?
– Не знаю. Но сердце щемит так, что и сказать невозможно. Он всегда казался мне хрупким. Созданием слишком нежным для этой жизни.
Перикл хотел было рассказать о том, как умирают взрослые дети там, на полях битв. Лишенные последних родительских утешений, многие из них умирают молча,
Он только сказал:
– Все это – война.
А она:
– И все это – люди.
Перикл взял ее за руку, погладил гладкую кожу, которой почти не коснулось время. И прикрыл веки. Всего на одно мгновение…
…Он сказал ей:
– Аспазия, вот твой дом и вот твое ложе.
Она осмотрела комнату с любопытством, но без страха. А ложе было покрыто пурпурными вавилонскими тканями, под которыми – тонкое льняное египетское полотно. Это полотно – точно шелк. И фракийские шелка обильно свешивались на пол. И тяжелая сицилийская ткань. И тонкорунные шкуры из Колхиды на блестящем полу и – на случай прохлады – рядом с ложем, на скамье.
– Как в старинной сказке, – проговорила она восхищенно.
– Извини, что просто, – сказал он не без мужского кокетства.
– Сколько же ты потратил денег на все это?
– Не много, потому что не столь уж богат, как это кажется моим врагам. Но все это – от души и ради любви к тебе.
Отшумел брачный пир.
Аспазия распрощалась с одиночеством. В двадцать семь лет.
Она казалась легкой, как туман, который скользит ранним утром по пентеликонским склонам: такое сказочное существо.
Она была слишком умна, чтобы полюбить кого-нибудь из многочисленных молодых поклонников женской красоты, но была слишком женщиной, чтобы устоять перед умом Перикла. И вот она у него, в его доме. И брачное ложе – перед ним.
Он сбросил с себя одежду. Погасил светильники, кроме одного, который в углу. В который налито чистое оливковое масло. И она увидела его таким, каков он есть, каким надлежит быть мужчине, который сын своего пола, плоть от плоти его.
Аспазия удивленно разглядывала его – всего, от лба до лодыжек. Она провела пальцем по груди его, где справа алел свежий шрам. Она провела рукою по бедру его, где грубый рубец, прикрыла другой рукой глаза его, а сама внимательно, изучающе рассматривала его, так, как это делают многие, любуясь работами Фидия или Кресилая. Ей это было любопытно. Бесконечно любопытно.
Он стоял, терпеливо снося этот странный осмотр, чувствуя, что мелкая дрожь начинает одолевать его – противная дрожь, как на осенней сырости где-нибудь на севере.
Она обхватила его шею, прильнула к его уху и прошептала:
– Мне не по себе…
– Бедняжка, – проговорил он и поцеловал ее в губы долгим-долгим поцелуем. Была в этом поцелуе и нежность, и грубость солдата, и неистовство моряка, и страстное желание невольного анахорета, измученного сладкими видениями. Ей показалось, что сейчас начнут пытать ее – жестоко и неумолимо. На одно мгновение – всего лишь на одно! – Аспазия испугалась. Она понимала все, но никогда не видела и не ощущала вот так близко льва, алчущею плоти, живой женской плоти.
И когда она обхватила руками его шею, крепкую, словно колонна, и когда он поднял ее и понес к ложу, Аспазии вдруг показалось, что в объятиях бога олимпийского она уносится в небесные сферы, где хорошо и приятно, первозданно, чисто и незапятнанно…
А потом – совсем после – она спросила тихо-тихо:
– Это потому, что любишь?
Он был нем, как рыба: только шевелил губами. Но она догадалась: он произнес «да».
Аепазия прижалась к нему всем телом, крепким и здоровым.
Она спросила:
– И это всегда будет так?
Он смог улыбнуться, ибо уже чуть отдышался:
– Нет. Будет еще лучше.
– Правда?
– Да.
– Разве лучше бывает?
– Увидишь сама.
И Перикл поднес ей вина. Она отпила глоток. Еще один. И еще.
– Хочу вина, – взмолилась Аспазия.
– Разве я скуп?
И он налил снова. И, пока она пила, сказал:
– Я никогда не думал… Я просто не ожидал. Так же, как тогда, когда явился к тебе впервые и увидел не только красавицу, но и умную женщину. Нет, полную ума и знаний!
– Это плохо?
– Нет, совсем не плохо.
– Женский ум?
– Почему бы и нет!
– А говорят, что любят только глупых.
Он прижал ее к себе, и у нее хрустнули косточки:
– Это только болтают.
Она попросила вина. Отпила и дала выпить и ему. Он, кажется, был пьян и без нектара. Перикл все еще пребывал в состоянии малообъяснимом, потому что любовь всегда трудно поддается объяснению, как и хорошая пастушья песня в горах.
Где-то там, на рассвете, когда ночь отняла почти все силы, она спросила его:
– А как те, другие?
– Кто, Аспазия?
– Я же говорю: другие.
Он оперся на локоть: или они сговариваются, или же у всех на уме одно и то же? Перикл не удержался. Захохотал.
Она чуть не обиделась:
– Чему ты смеешься?
– Просто так, – сказал он, дотрагиваясь до нее горячими, как уголья, пальцами. – Все вы спрашиваете об одном и том же.
– Это вполне естественно, милый. Ты бывал в различных государствах.
– Девушки… Девушки…
– Не прикидывайся скромником, – сказала она. – Они красивы на Кипре?
– Не знаю, – признался он. – А впрочем, говорят, что да. Но колхидянки лучше.
– Я не пущу тебя в Колхиду.
– А если потребуют обстоятельства?
– Тогда дело другое.
– И ревновать не будешь?
– Нет.
Он еще раз переспросил ее я снова услышал:
– Нет.
Долго не спускал с нее глаз Перикл, и она застеснялась, укрылась одеялом. А он спрашивал себя: «Неужели надо прожить сорок шесть лет, чтобы почувствовать себя вполне счастливым с женщиной?»
Он зашептал слова любви. Сначала про себя, а потом и для нее. А точнее – тоже для себя, но вслух.
Прислушавшись к ним, точно со стороны к чужим словам, Перикл вдруг ощутил огромное стеснение: он говорил почти то же, что пишут графоманы в своих книгах. В обычных книгах, которые продают книготорговцы на афинской агоре. Даже и слова те же. Слова, которые всегда вызывали у него гримасу раздражения.
– Аспазия, – вдруг обратился он к ней, прерывая самого себя на середине фразы, – почему ты не остановишь меня?
– Разве это требуется?
– Да.
– Объясни мне – почему?
Он развел руками:
– Я же терзаю твой слух ничем не примечательными словами и выражениями. Я б на твоем месте…
– Милый, – сказала она, подвигаясь к нему в порыве неизбывной ласки, – ты говоришь так просто, так хорошо…
…Вошел Евангел. Вид у него расстроенный. Видно, что-то худое. И в самом деле – весть его неприятна, особенно для господина.
– Ксантипп дерется, – коротко сообщил раб.
– С кем? – спросила госпожа.
– Началось с того, что Ксантипп выпил. Точнее, он добавил к тому, что принял ранее. Лампидо упрекнула его. Сказала, что не может более терпеть животное, к тому же пьяное.
– И что же Ксантипп?
– Ясно – дал ей такого тумака, что она покатилась за порог. Но ведь и Лампидо не промах. Она, тоже подвыпившая, вылила на него таз грязной воды. И тут началось! Он ее чуть не убил! Мы подоспели вовремя. Вырвали ее из пьяных рук. Досталось всем нам. – И Евангел стер ладонью кровь с разбитого носа.
– Где же он теперь?
– У себя. Мы его связали.
– Хорошо сделали, – сказал Перикл, молча слушавший эту оскорбительную для него историю.
– Может, развязать его? – спросил Евангел ради приличия.
– Ни в коем случае!
Только повернулся Евангел к двери, как дорогу ему преградил Ксантипп. Он сейчас походил на некую обезьяну, которая, говорят, водится в дремучих лесах Ливии – где-то в полуденных краях. Глаза красные, сверкают, как у бешеного. Из ушей и изо рта – бурая кровь. Волосы слиплись в грязный ком. Уста изрыгали нечленораздельные звуки. Это скорее рычанье зверя. На руках и ногах – обрывки веревок.
Перикл прошелся взглядом по сыну, смерил его с головы до ног. На лице – обычное выражение спокойствия и сосредоточенности. Ни слова сыну.
Аспазия не выказывала никаких чувств, чтобы не навлечь на себя гнев этого пьянчужки. Во всяком случае, она никогда не вмешивалась в ссоры Ксантиппа и его жены Лампидо. Впрочем, и это не спасало ее от язвительных насмешек и пьяных гримас буйных супругов.
– Счастливые люди! – прохрипел Ксантипп. – Наслаждаетесь? А мы, значит, в грязи? И голодные, как собаки? Это называется справедливость в прекрасном и счастливом городе Афинах? Так, что ли?
Ответом было полное молчание.
– Языки проглотили? – продолжал пьяница. – А ты, красавица, занявшая место моей бедной матери? Опустила глаза? Молчишь? Не от стыда ли?..
Евангел двинулся было к нему, чтобы постараться немного урезонить.
– Прочь! – заорал Ксантипп. – Я никого же боюсь! Я готов ко всему! – Он скорчил страшную рожу, вроде бы улыбнулся. – А может быть, апокериксис? Лишение наследства, да? Что ж, я давно к тому готов. Я ничего не боюсь! Слышишь? Можешь лишать меня состояния!
Перикл сидел и выслушивал все это. Стыд, унижение, горе – чего только он не испытывал… Боги за что-то гневались на него – это было ясно даже слепцу. Но за что? Разве мало делал он добра людям? Разве не служил Афинам всю жизнь верой и правдой? Ни на одну драхму не увеличил он своего состояния! А ведь мог, вполне мог, подобно другим! За что же все-таки разгневались на него боги?..
Он сказал наконец сыну довольно спокойно (и откуда только бралось у него столько спокойствия?!):
– Апокериксис? Видишь ли, если я сочту нужным, то непременно прибегну к нему.
Нет, он не умел лгать. Не умел изворачиваться. Он говорил то, что думал. Правда, не всегда это шло ему на пользу. Не всегда! Но таков закон его жизни, и изменять ему он не мог.
– Это забавно! – вскричал пьяница. – Значит, ты не решил еще? А чего ждешь?.. Впрочем, может быть, это и верно с твоей стороны – увеличить счет моим грехам: тогда тебе будет легче перед собственной совестью. Ведь так? Не правда ли?
– Да, правда.
– Я так и предполагал. – Ксантипп оглянулся, ища глазами домоправителя. – Ты дашь мне вина, Евангел?
– Нет.
– Почему же?
– Ты уже выпил. Зачем еще?
– Чтобы скорее умереть. Как ты этого не понимаешь? Неужели вам все объяснять?
– Не надо… – Перикл не выдержал, встал и обнял сына. И тот заплакал у него на груди. – Я хочу, чтобы ты жил. Слышишь, Ксантипп?! Хочешь, я пошлю тебя в горы, чтобы залечил ты душевные раны? Вместе с твоей Лампидо, – хочешь? Я дам тебе денег. Воздух вершин освежит тебя. Более того – сделает бодрым. Ты помолодеешь на десять лет. Послушайся меня, Ксантипп.