Человек из ресторана
Шрифт:
Скалкин, человек одаренный, быстро выделил расторопного юношу среди других новобранцев «Золотого якоря» и сделал официантом. Здесь прошел свои университеты Яков Усков. Здесь он воспитал память, научился управлять характером, работать и вести себя так, чтоб избегать и замечаний, и амикошонства. Ему это оказалось нетрудно, ибо он от рождения обладал неоценимым для работы среди людей качеством — душевностью. Ему нравилось кормить людей, как лесковскому Шерамуру.
Работа была трудной — по четырнадцать часов в день, без выходных и без отпуска. Жалованья вплоть до создания «Общества официантов» не платили, напротив, каждый официант должен был ежевечерне опускать в хозяйскую кружку двугривенный из чаевых. А потом положили жалованье — шесть рублей в месяц. Жили, вернее сказать, ютились молодые официанты
Но вся эта жизнь рухнула летом 1914 года. Россия вступила в войну, и Яков Федорович с винтовочкой за плечами отправился воевать «за веру, царя и Отечество» крайним в последнем ряду 13-го Белозерского полка. А затем — четыре года германского плена, сперва в лагере, потом на ферме у хозяев. И каждый год он пытался бежать и расплачивался за неудачу шкурой: беглеца распинали на кресте и били батожьем. Лишь в 1919 году вернулся он на родину и узнал, что родители умерли, а младший брат ослеп от горчичного газа на позициях.
О том, что произошло две революции — Февральская и Октябрьская, он знал еще в плену, а о том, что революцию пытаются задушить бывшие царские генералы, услышал по дороге из плена. Вернувшись домой, он не мешкая — только могилкам родительским поклонился — пошел добровольцем в Красную Армию. Служил сперва в 5-м Тульском полку, действовавшем против Мамонтова, затем в 11-й Латышской стрелковой дивизии. Заболел сыпным тифом, попал в госпиталь, откуда, бритый, обхудавший, вернулся в Москву, в каморку на Большой Ивановской. Недолгое время проработал на Ташкентской железной дороге и через биржу труда попал в ресторан Петровского пассажа, расцветавший вместе с нэпом. Снова на нем был черный фрачок, белый крахмал манишки, черная бабочка, снова говорил он тихим, убедительным голосом, чуть наклонившись к посетителю: «Рыба у нас сегодня отменная. Рекомендую ушицу с расстегайчиком или ботвинью с осетриной, ругать не будете». И в памяти истаивали грохот орудий, разрывы снарядов, сухой пощелк пуль, стоны и крики раненых, лазаретная вонь и горячечный бред умирающих. Жизнь снова катилась на плавных волнах ресторанной музыки.
Странное возникло у меня чувство. Я вдруг поймал себя на том, что подспудно ожидаю кульминации в своем повествовании. А ведь никакого взлета не предстоит, лишь будут меняться названия ресторанов: «Большая Московская», «Аврора», «Арарат», «Пекин», а мой герой так и пребудет слугой чужого желудка. Даже когда вновь грянет война, останется он при пищевом котле. Правда, короткое время он послужит директором вагона-ресторана, но эту пору он и сам не считает пиком своей жизни, ибо любит работать руками, а не руководить. Да, я пишу историю простого рабочего человека, который на всю жизнь остался тем, кем стал в юности. И не вырос ни в генерала, ни в министра, не проявил себя никаким выдающимся подвигом, если не считать подвигом всю его долгую честную работящую жизнь. Литература, что ни говори, больше интересуется генералами, не в узкоармейском, а в общечеловеческом смысле, — генералами удачи, генералами успеха, генералами славы. Ее заполняют герои, победители, сильные личности, люди, выросшие от нуля до рукой не достать. Можно подумать, что Герои, Творцы, Чемпионы, Удачники преобладают в человечестве. Нет, это только в Эквадоре на каждого солдата приходится два генерала, в остальном мире неизмеримо
Наиболее памятна Ускову в этот период частых перемен, происходивших не по его воле или желанию, а по стратегическим расчетам ресторанного начальства, работа в «Большой Московской», где он задержался надолго. Находился ресторан там, где сейчас гостиница «Москва», в самом центре столицы. И посетители тут бывали необыкновенные.
Признаюсь, не сама личность вовсе не известного мне тогда официанта навела меня на писание этого очерка, а клиенты, которых он обслуживал, или, еще точнее, один клиент. Мне сказали: он знал Бунина.
Воображение услужливо подкидывало мне трогательные сцены вроде следующей. Небольшой, элегантный, колючий — цыганистая горячая красота юности уступила место лезвистой сухости нерастроганной зрелости — Бунин входит в ресторан. Мгновенным и безошибочным взглядом находит свободный столик любимого официанта. И тот, словно предчувствовав приход дорогого гостя, уже бежит к нему с подогретой бутылкой красного вина в салфетке — Бунин всю жизнь пил много красного вина — и вазочкой соленого миндаля.
— День добрый, Иван Алексеевич!
— Здравствуйте, Яков Федорович. Что это у вас пустовато нынче?
— Копят силы перед Масленой, Иван Алексеевич. Блины, они простора требуют.
— Это вы точно сказали. Дайте-ка запишу. А скоро Масленая-то, что-то запамятовал?
— До встречи меньше недели осталось.
— До встречи — это как понять?
— Ай-ай-ай, Иван Алексеевич! Масленая неделя; понедельник — встреча, вторник — заигрыш, среда — лакомства, четверг — широкий четверг, пятница — тещины вечерки, суббота — золовкины посиделки, воскресенье — проводы, прощание.
— Прощеный день… Как же вы все помните, Яков Федорович! Только с вами и отведешь душу. Боится Масленая горькой репы да пареной редьки.
— Еще бы!.. Хоть с себя что заложи, а Маслену проводи!
— Продлись наша Масленая до воскресного дня!..
— Кому Масленая да сплошная, а нам Вербная да Страстная!
— Да, тяжело живет простой народ, Яков Федорович. Я вот пытался в своей «Деревне» кое-что сказать…
— Как же, как же, Иван Алексеевич, читали! Сильная вещь, художественная. Только вот значение пролетариата вы недооцениваете, уж простите великодушно на дерзком слове…
И так далее, в том же счастливом ключе…
— Бунин? — переспросил Яков Федорович, когда мы начали нашу беседу в его квартире на Садовой-Спасской, напоминавшей о себе редкими испуганными автомобильными гудками и тяжелым шуршанием троллейбусных шин. — Нет, не помню такого товарища. Многих помню: Гиляровского — дядю Гиляя, Маяковского, Качалова, Москвина, Леонида Утесова, Демьяна Бедного, художника Якулова — всех помню, а этого, простите, даже не слыхал.
По счастию, ко времени этого признания меня настолько привлекла личность самого Якова Федоровича, что неожиданный афронт подействовал не слишком обескураживающе.
Я не умею писать очерков и боюсь за них браться. Мне кажется, что каждая очерковая тема, коль она не ограничивается рамками четкого сюжета, неисчерпаема, бесконечна. И мне рисуется страшная картина: идет жизнь, в мире свершаются грозные и радостные перемены, сменяются поколения, а я все разматываю очерковую ленту. Пугало меня это и в данном случае. Такая долгая жизнь, столько скрещений судеб, да и каких судеб, хватит ли мне остатка жизни, чтобы поведать обо всем этом? Яков Федорович с доброй, чуть насмешливой улыбкой внес успокоение в мою смятенную душу. Пережив легкое разочарование в связи с Буниным, я попросил его рассказать мне о дяде Гиляе, примечательнейшей фигуре старой Москвы.