Человек проклят (О Достоевском)
Шрифт:
Нет, не неистовы они, эти праведники. Зато очень неистов сам Достоевский, когда речь заходит о его вере в бога. Он сейчас же начинает раздражаться, с негодованием говорит о "мерзавцах" и "олухах", нападавших на него за его веру в бога. "Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицания, которое перешел я... И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же черт".
Но чем раздраженнее отстаивает Достоевский свое право на
"Кто знает, ведь, может, и правда, что иные всю жизнь горячатся даже с пеной у рта, убеждая других, единственно, чтобы самим убедиться, да так и умирают неубежденные".
И, может быть, как раз самого Достоевского имеет в виду старец Макар Иванович, противопоставляя подлинным безбожникам голых отрицателей: "те много пострашнее этих будут, потому что с именем божиим на устах приходят".
Но тот же Макар Иванович в "Подростке" говорит:
"Невозможно быть человеку, чтоб не преклониться: не снесет себя такой человек, да и никакой человек".
И преклоняется человек, потому что нет сил нести себя, и нечем жить. Надевает на лицо маску, страстно старается убедить себя, что это и есть его лицо. Но вдруг нечаянно спадает маска, открывается на миг подлинное лицо, и слышны странные загадочные речи:
"- Монах я, Lise?
– спрашивает Алеша.
– Вы как-то сказали сию минуту, что я монах?
– Да, сказала.
– А я в бога-то вот, может быть, и не верую.
Было тут, в этих слишком внезапных словах его, нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть, и ему самому неясное, но уже несомненно его мучившее".
Это из "Братьев Карамазовых". А вот из "Бесов":
"- Я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет?
– Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России... Я верую...
– залепетал в исступлении Шатов.
– А в бога? В бога?
– Я... я буду веровать в бога".
Нужно при этом помнить, что Шатов проповедует совсем то же самое, что, от себя уже, проповедует и Достоевский в "Дневнике писателя". С такою, казалось бы, огненною убежденностью и сам Достоевский все время твердит: "я верую в православие, верую, что новое пришествие Христа совершится в России"... Но публицист не смеет произнести последнего слова, он старается скрыть его даже от себя. И со страшною, нечеловеческою правдивостью это слово договаривает художник: а в бога - в бога я буду веровать...
Геффдинг говорит в своей "Философии религии": "Некогда религия была тем огненным столпом, который шествовал впереди человеческого рода, указывая ему путь в его великом историческом шествии. Теперь она все более и более превращается в лазарет, следующий за походом, подбирающий усталых и раненых".
Религия Достоевского во всяком случае - именно такой лазарет. Лазарет для усталых, богадельня для немощных. Бог этой религии - только костыль, за который хватается безнадежно увечный человек. Хватается, пытается подняться и опереться, но костыль то и дело ломается. А кругом - мрачная, унылая пустыня,
XV
В СТРАДАНИИ ЕСТЬ ИДЕЯ
"Страданием все очищается", - говорит Наташа в "Униженных и оскорбленных".
Да, страдание, страдание, страдание! Вот истинное бродило, очищающее и просветляющее жизнь. Вот что делает человека прекрасным и высоким, вот что дает ему счастье.
В "Бесах" монастырская одна старица говорит:
"Всякая тоска земная и всякая слеза земная - радость нам есть, а как напоишь слезами своими под собою землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься".
"В горе счастия ищи!" - поучает Алешу старец Зосима. И Порфирий Петрович поучает Раскольникова:
"Страдание, Родион Романович, великая вещь; вы не глядите на то, что я отолстел, нужды нет, зато знаю; не смейтесь над этим, в страдании есть идея".
Какая же идея?
Мы видим: перестрадав сверх меры, люди только сходят у Достоевского с ума, убивают себя, умирают, захлебываясь проклятиями. Там, где идея эта должна проявиться, Достоевский как раз замолкает. Раскольников на каторге очистился страданием, для него началась новая жизнь, "обновление" и "перерождение", но... Но "это могло составить тему нового рассказа, теперешний же рассказ наш окончен". То же и относительно Подростка.
Но все это не важно. "Идею" страдания не к чему вскрывать, не к чему доказывать. Она для Достоевского несомненнее всех идей, - может быть, единственная вполне несомненная идея. И, покоренные силою его веры в страдание, завороженные мрачным его гением, мы принимаем душою недоказанную идею и без всякого недоумения слушаем такие, например, речи Дмитрия Карамазова:
"Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю!.." Иван хочет устроить брату побег в Америку, Дмитрий возражает: "А совесть-то? От страдания ведь убежал!" Было указание - отверг указание, был путь очищения - поворотил налево кругом... "От распятия убежал!" В конце концов он соглашается на Америку, - и вот почему: "Если я и убегу в Америку, то меня еще ободряет та мысль, что не на радость убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу, не хуже, может быть, и этой! Не хуже, Алексей, воистину говорю, что не хуже!"
Над этим можно бы только в изумлении развести руками: что его гонит? Преступление, которое надо "искупить" страданием? Но ведь Дмитрий в нем неповинен, не он убил отца. Почему же его ободряет мысль, что он бежит на такую же каторгу, а не на радость и счастье?.. Но не изумляешься. Смотришь кругом на бессильно корчащуюся, немощную и безвольную жизнь, и во всей нелепице этой начинаешь чувствовать какую-то чудовищную необходимость, почти правду, рожденную... Из чего?
В "Записках из мертвого дома" Достоевский рассказывает про одного арестанта. Ни с того, ни с сего он бросился с кирпичом на начальника тюрьмы и за это был засечен насмерть. "Вероятно, - говорит Достоевский, - он был из отчаявшихся, из тех, кого покинула последняя надежда, а так как совершенно без надежды жить невозможно, то он и выдумал себе исход в добровольном, почти искусственном мученичестве".