Человек СИСТЕМЫ
Шрифт:
Примерно так же обстояло дело и в других общественных науках. Не очень скоро, но в них все же начинались дискуссии, борьба мнений, рожденная различием взглядов и позиций, столкновением нового со старым. Однако философии (как, впрочем, и истории, политэкономии, науке о государстве и праве) суждено было еще долго оставаться в целом прежней. Три года поверхностной, то и дело одергиваемой либерализации не могли вспахать, сделать плодородным поле, которое почти тридцать лет утаптывалось мощью государственной и партийной власти, тяжеловесными катками низменных страстей карьеристов, честолюбивых невежд и фанатичных недоучек.
Слушая тогда рассказы маститых философов об истории этой науки с начала тридцатых годов, я невольно вспоминал библейские строки:
И так обстояло дело во многих общественных пауках. «Научные школы» возникали: не на базе новых концепций, идеи, теории, а на базе разоблачении, уничтожающей критики, разгрома предшественников — часто своих учителей. Осколки разных групп и периодов этого «слоеного пирога» могли объединиться лишь на платформе отчаянного сопротивления возврату к настоящей науке, к творческому труду. Ибо к нему они были неспособны, этому были, как говорится, не научены. Может быть, потому так трудно, натужно шел процесс возрождения общественных наук?
Но он все же начался. И, возвращаясь к тем временам, я бы решился на такой вывод: к середине пятидесятых годов наше общество несомненно стало более зрячим, трезвее смотрело на себя, освободилось от некоторых иллюзии. Люди начинали думать. Многие ждали и надеялись. Конечно, разные люди на разное, но в целом зрело ощущение необходимости и приближения перемен.
Вместе с тем старое лежало настолько толстым пластом, что XX съезд КПСС, речь Н.С.Хрущева о культе личности Сталина, пожалуй, большинством советских людей были восприняты как гром среди ясного неба, стали сенсацией, глубоко потрясшей партию, все наше общество.
Слухи об этой речи разнеслись по Москве моментально. Подробности, притом абсолютно достоверные, я узнал в тот же день — от академика Юрия Павловича Францева, присутствовавшего на съезде. В то время он работал заместителем главного редактора газеты «Правда», вел в ней международную тематику. Одновременно был членом редколлегии журнала «Вопросы философии», где курировал отдел зарубежной философии и идеологии, в котором работал и я.
Пригласил он меня, чтобы поговорить. И разговор состоялся откровенный, тем более что нас связывала не только работа, но и давнее знакомство — с того времени, когда я учился в Институте международных отношений, а он был его директором. Для тогдашних студентов Ю.П.Францев, замечу попутно, был фигурой почти легендарной — рафинированный интеллигент, что среди людей этого ранга становилось явлением все более редким, видный ученый-египтолог и историк философии — и в то же время человек, уверенно чувствующий себя в политике. Он имел репутацию демократа для студентов и строгого, придирчивого и отличающегося злым языком начальника для преподавателей. Биография Францева складывалась непросто, жизнь его немало корежила, ломала, заставляла приспосабливаться, особенно, когда из института его перевели в МИД СССР заведующим отделом печати — при очень недобром министре А.Я.Вышинском и к тому же на место только что арестованного Зинченко.
В тот вечер, рассказывая о речи Н.С.Хрущева, Юрий Павлович попреки вполне заслуженной славе скептика и даже, может быть, не вполне заслуженной — циника был искренне взволнован, мало того —
На следующий день о том, что «Хрущев разоблачил Сталина», говорила вся Москва. А еще пару дней спустя — вся страна. И хотя основные положения речи для всех, кто интересовался политикой, три года спустя после смерти Сталина, казни Берии, многих разоблачений и реабилитации не могли быть такой уж неожиданностью, общее состояние иначе, чем шоком, не назовешь. Оказалось, что то, о чем ты догадывался, а в последние годы, в общем-то, даже знал, обсуждал в кругу близких друзей, воспринимается совершенно иначе, когда зачитывается с трибуны партийного собрания (а речь Хрущева вскоре начали читать во всех первичных парторганизациях).
Оглядываясь назад, понимаешь, что XX съезд, сказав вслух правду о многом, не столько дал нашему обществу ответы, сколько поставил перед ним важные, непривычные вопросы — и в этом его историческое значение. Ответов тогда ни у кого не было, важно было со всей остротой поставить главный вопрос — о необходимости перемен, поиска новой модели социализма (или а качестве единственной альтернативы — отказ от него), — о чем-то другом тогда еще мало кто мог думать. Но для того, чтобы убедительно этот вопрос поставить, надо было сказать жестокую правду о прошлом. Разоблачение Сталина, его преступлений было самым эффективным, что в этом плане мог сделать Н.С.Хрущев.
Другое дело, что после его доклада (не побоюсь сказать — исторического доклада, хотя Хрущев был не во всем последователен и до конца правдив) далеко не все пошло в правильном направлении. На то, наверное, были свои причины.
Во-первых, объективные. Сталинщину, ее наследие, как потом все убедились, можно было преодолеть лишь в борьбе — длительной, острой, охватывающей самые разные стороны общественной жизни. Даже самый совершенный доклад, самое продуманное решение съезда не могли заменить, даже предвосхитить эту борьбу, огромную работу по переделке и людей, и общества.
И во-вторых, причины субъективные. Положение в руководстве было таково, что за предыдущие три года партию, народ все же не удалось должным образом подготовить к крупнейшей политической акции, предпринятой на XX съезде КПСС, — к разрыву со сталинским прошлым, крутому повороту в политике. Видимо, по тем же причинам XX съезд но смог выдвинуть позитивную программу преодоления наследия сталинщины хотя бы на первые годы.
Ссылаясь на положение в руководстве, я имею в виду не только очевидный факт неприятия XX съезда и критики Сталина значительной частью членов Политбюро (тогда называвшегося Президиумом ЦК) — Молотовым, Маленковым, Кагановичем и некоторыми другими. Дело было в самом Хрущеве, в его позиции, в его непоследовательности. Истоки этой непоследовательности — вопрос, опять же вызывающий споры. В этой связи говорят, во-первых, о том, что Хрущев не мог быть последовательным, так как сам, как и все другие лидеры того времени, участвовал в репрессиях. Во-вторых, о том, что он нес на себе — и в себе — тяжкий груз убеждений, нравов, методов и подходов, которые иначе, как сталинскими, не назовешь. А в-третьих, о его личных недостатках — необразованности, импульсивности, грубости, неумении владеть собой.