Человек СИСТЕМЫ
Шрифт:
В-четвертых, о том, что настроения, о которых говорилось выше, предполагали черно-белое видение мира, его разделение на себя и своих, с одной стороны, и непримиримых врагов и их союзников — с другой. Такой взгляд на мир держался в сознании очень цепко. Уже после войны из него родилась концепция о расколе мира на две противоположные социально-экономические системы и непримиримой борьбе между ними как главной оси развития международной жизни. Этой концепции суждена была долгая жизнь — вплоть до начала восьмидесятых годов. Черно-белое видение мира, жизни тоже оказалось очень полезным стереотипом для установления и поддержания личной диктатуры, насаждения репрессивных порядков.
И, в-пятых, о том, что рождаемый надеждами
Нельзя, конечно, не понимать, что все эти представления и мироощущения изначально помимо определенных теоретических положений, перешедших из прошлого, либо не оправдавшихся впоследствии оценок происходивших событий имели и другие корни — властные эмоциональные потребности людей, переживших невиданную ломку общественных устоев, связанные с ней лишения и жертвы; нельзя не видеть большой, выходящий за рамки их личных, а подчас и их национальных судеб смысл. Революции поэтому очень часто связаны с мессианством — так было не только с нашей, но и с Великой французской революцией, и даже с американской революцией, утвердившей у многих американцев представления о США как об обретенном царстве божьем, «сияющем граде на холме», а потом и теорию «явного предначертания», — все это в каком-то виде до сих пор живет в сознании многих американцев, а подчас и в политике США.
Но при этом мессианство, рожденное Октябрем, не было националистическим, поднимавшим одну нацию над другими. Нет, оно было сугубо интернационалистским, проникнутым готовностью отдать, принести в жертву все, чтобы только открыть путь к свободе и счастью изнемогающему под игом капитала человечеству.
Эти мессианские настроении, вера в высокий смысл происходящего, рождавшаяся отсюда готовность к самопожертвованию, несомненно, помогали выносить неимоверные лишения, пережить самые тяжкие испытания. Мало того, они способствовали завоеванию Советским Союзом высокого авторитета у левых сил, левой интеллигенции Запада, хотя, к сожалению, присущее нам тогда сектантство не позволило этому в должной мере реализоваться. И в то же время усиливало враждебность правящих кругов и недоверие обывателя западных стран. Здесь плюсы и минусы, так сказать, уравновешивались. Но был ещё один большой, поистине роковой минус, который компенсировать нельзя было ничем; такие настроения облегчали Сталину манипуляцию советскими людьми, делали их беззащитной, леткой добычей коварного, безжалостного и своекорыстного лидера. Даже интернационализм, как оказалось, можно было поставить на службу национализму, великодержавным устремлениям. Очень наглядное проявление — ставшее привычным понятие «воины-интернационалисты» в применении к нашим солдатам и офицерам, честно, нередко доблестно служившим в Афганистане, но только в войне бессмысленной, заслужившей всеобщее осуждение и отнюдь не бывшей проявлением интернационализма.
Во внешней политике Сталина эта великодержавность получила достаточно яркое воплощение, начиная как минимум с протоколов к советско-германскому договору от 23 августа 1939 года. До каких глубин падения он при этом был готов дойти, свидетельствует дальнейшее развитие отношений Сталина с Гитлером. Во время визита Молотова в Германию Советскому Союзу предложили присоединиться к «антикоминтерновскому пакту», правда, спешно переименованному его участниками (Германия, Италия, Япония) в «пакт трек». И вскоре в Берлин было направлено
Великодержавные настроения и амбиции пережили Сталина, я имею в виду прежде всего настроения, политическое мышление руководства. Но в какой-то мере они проникли сверку вниз, отравили сознание части общественности. На преемниках Сталина тяжелыми гирями висели эти пережитки прошлого в их собственном сознании и в мышлении части советских людей, мешая вырваться из конструкций сложившейся после войны (разумеется, не без нашего участия) системы международных отношений, не позволяя эффективно бороться с «холодной войной», гонкой вооружений и политикой силовых конфронтации, даже когда для этого начали возникать благоприятные условия.
Перестройку международных отношений надо было начинать с перестройки мышления, прежде всего своего собственного.
Н.С.Хрущев, скорее всего, так и не смог увидеть эту задачу во всей ее глубине и подлинных масштабах, но быстро понял, что надо отказаться хотя бы от нескольких догм, мешавших политике. Во-первых, от догмы о неизбежности войны. Во-вторых, от утверждения, что социалистическая революция обязательно должна быть насильственной. И, в-третьих, надо было еще и еще раз отмежеваться от теории «экспорта революции», от самой идеи «революционной войны» (я не упоминаю здесь догм, относившихся к внутренней политике).
Все это было сделано на XX съезде и после него, в том числе в ходе полемики с Мао Цзэдуном. Я в данном случае отвлекаюсь от «качества» проделанной работы — делали, как тогда умели. Но независимо от того, выстраивалось ли все в стройную, основанную на марксизме-ленинизме концепцию или нет, советские люди получали какой-то однозначный, более или менее внятный ответ на жгучие вопросы политики. А поскольку самым приоритетным устремлением народа, столь тяжко пострадавшего в прошлую войну, естественно, был мир, он склонен был воспринять этот ответ позитивно. Западу же дали ясно понять: новое руководство приняло и новую политическую платформу, воспользовавшись правом не брать на себя ответственность за взгляды своих предшественников.
Но бес «левизны» оказался очень живучим, ловким и изобретательным. Его гнали в дверь, а он возвращался через окно, через форточку, даже через печную трубу или, того хуже, — сквозь замочную скважину. За свою долготрудную историю мы (я говорю в первую очередь о своем поколении) стали в своем большинстве людьми, которым безумно трудно было отказаться от старых догм и представлений, даже когда они уже не отвечали реальности. Выявилось, в частности, что очень многие, включая и самих руководителей, сделав несколько смелых шагов вперед в политике и теории, заболели болезнью, которую я бы назвал синдромом «революционной неполноценности».
Она выразилась в том. что почти сразу же мы начали поиски возможностей как-то «компенсировать» в своем революционном «богословии» (по возможности, конечно, без больших издержек) те шаги навстречу реальности, которые были сделаны в теории и политике. Я имею, в частности, в виду отказ от идей неизбежности войны и вооруженного, насильственного пути революции как единственно возможного, упор на мирное сосуществование государств с различным общественным строем, первые реальные попытки добиться сокращения вооружений и т. д. Пытаясь оправдать в собственных глазах эти свои шаги, мы произвели на свет ряд теоретических и политических идей и концепций, которые, как надеялись, позволят нам, с одной стороны, встать на реалистический путь в политике, а с другой — все же сохранить идеологическую девственность, доказать марксистскую и революционную правоверность.