Через лабиринт. Два дня в Дагезане
Шрифт:
Кушнарев сник. Ему стало больно.
— Как это я… как мог проговориться…
— Вы не проговорились. Я сопоставил ваши слова о помощи Калугину с датами его жизни. Не вините себя. Он совершил серьезное преступление?
— Серьезное? Он напился водки. — Кушнарев вдруг заторопился, спеша поскорее избавиться от всего, что таил, что давило на него. — Он выпил. Первый раз в жизни выпил. И друзья, нет, не друзья, подонки, враги злейшие, решили сломать замок на киоске или ларьке, я его попросили постоять, посмотреть, предупредить, свистнуть. Вы знаете, как это делается. Он свистнул или не успел… Все попали в милицию. Признали предварительный сговор группы лиц…
— …попытался бежать?
— Да! Откуда вам…
— Нетрудно сообразить. Его поймали и увеличили срок.
— Именно. Тогда Миша попытался покончить с собой.
— Вы спасли его?
— Помог. Спасла война. Он попросился на фронт… И прожил еще больше четверти века.
«Это шаг вперед. Но как сосчитать шаги? Сколько их?»
— Я встретился с ним в Москве, на выставке. Тогда я боялся встреч со знакомыми. Они напоминали мне о прошлом, а прошлого больше не было. Жизнь разделилась на до и после… Мостика я не искал. Я боялся отверстий в стене. Там виднелись юношеские сны, сказки, а я проснулся, я не досмотрел сладких снов и не хотел их больше видеть… Простите. Мы говорим о Мише, а не обо мне. Я забыл, увлекся. Однажды я зашел на художественную выставку. Все-таки я был не чужд изобразительному искусству. Фамилия художника мне ничего не говорила…
— Фамилия вам ничего не сказала?
— Миша сменил ее. Ему тоже не хотелось встречать старых знакомых. Но я узнал один пейзаж — тусклый день на севере, почти незаметные краски. Он не бросался в глаза, посетители не задерживались, но я видел эту тундру в другой рамке… Мне захотелось посмотреть на автора.
Понимаете, не в том дело, что я его за рукав стеганки схватил, когда он в смерть хотел кинуться. Не за то он мне обрадовался. Это странно, так в жизни только бывает. Мне в свое время, еще до ареста, в школе случилось побывать, где Миша учился, увидеть его рисунки. Они запомнились. И потом «там» я сказал ему, что думал, и о рисунках, и главное — как человек жить должен, дорожить собой, если его коснулось настоящее, искра таланта. Короче — сказал то, что тысячу раз повторял себе и во что сам не смог поверить, потому что дара-то подлинного не было и многого другого не хватило, не коснулось. А его коснулось! И он поверил — и выжил. Как художник выжил, понимаете? За это он и ценил меня. А за рукав и охранник схватить мог: «Стой, мол, парень! Не положено тебе жизнью своей распоряжаться!» И мне от этого легче жить стало. Ведь не зря просуществовал, не без пользы все-таки…
Мазин видел, что старика остановить трудно, да и жестоко прерывать, но необходимо было осмыслить новые факты, найти связь между ними.
— Алексей Фомич, по-вашему, Калугин скрывал прошлое исключительно по соображениям моральным, личным, не практическим?
— Практическим?
— Он поступал учиться, проходил различные официальные рубежи, заполнял анкеты, писал автобиографию… Утаивал ли он и там…
Кушнарев сидел у самой стены. Круг неяркого света, ограниченного абажуром, не достигал его.
— Именно! Добрались, докопались! Ну почему вы не способны мыслить за пределами уголовного кодекса? Почему не верите, что человек сам себя и осудить и оправдать может?
— Так поступил Калугин?
— Не спрашивал! Не интересовался, потому что видел, справедливо он поступил.
— Играют, — возразил Мазин — Получается, что Калугин фамилию сменил незаконно и прошлое скрывал сознательно, а не просто не любил о нем распространяться.
— Кровью, пролитой на фронте, он заслужил… талантом своим…
— Алексей Фомич, не понимаете вы меня! Формальностям друг ваш действительно уже не подсуден. И не о том я хлопочу, чтобы память его очернить. Поступки его меня с другой стороны интересуют. Как они самому ему навредили! И не подписал ли он себе смертный приговор сам, когда впервые чужой фамилией подписался?
Кушнарев приблизился к лампе.
— Вот вы как повернули!
— Ощупью продвигаюсь, ориентиры в тумане. А тут еще самолет… Не могу его от смерти Калугина отделить. И соединить не могу. В самой смерти логики не вижу. Предположим, нашелся подлец, задумал нажиться на прошлом Калугина. Но тогда художник шантажиста убить должен, а не наоборот! Получается, не Михаил Михайлович боялся, а сам он кому-то мешал. Вот главная неувязка! И вам приходила эта мысль в голову, пока вы решали тяжкий вопрос, сказать мне, что знаете о Калугине, или нет. В том и тяжесть — жертва ли Калугин? Убит злодейски или была тому причина? Колебались вы, даже в неискренности к себе его заподозрили…
— Во мне колебаний больше нет.
— Но были! И шли они от поступка, который теперь оправдали, а меня убеждаете (а не себя ли?), что имел Калугин право присвоить чужие документы! Чьи? Все документы кому-то принадлежат. Где же их владелец? Калугин-два? Вернее, Калугин-первый?
— Понятия не имею. И плохого думать не желаю.
— Мне тоже не хочется. Больше ничего вам не запомнилось?
— Есть еще зацепка, но ничтожнейшая. Собирался Михаил в тот день беседовать с Валерием.
— О чем?
— Если б знать! Заглянул я к нему, а он мне: «Погоди, Алексей, с сыном потолковать нужно» — «Уму-разуму поучить?» — «Да нет, — отвечает, — хуже». Но пояснять не стал. А выспрашивать, сами понимаете, как я мог?
«Разговор этот был нарушен Сосновским. Но и сам Сосновский пришел говорить. Не поговорил. А потом стало поздно».
— Зацепка не ничтожная, Алексей Фомич, а характерная. С двумя людьми собирался говорить Калугин. С очень близким и вовсе не близким, но сведущим в законах. Он собирался посоветоваться с Борисом Михайловичем. И с сыном. Знаменательное сочетание. Предположим, Калугин решился довериться обоим. Такое можно объяснить только так: ему грозило большее, чем разоблачение прошлого. Он знал об угрозе! Но что успел Калугин сказать Валерию?
«Он мог назвать имя предполагаемого убийцы, человека, который заинтересован в тайне Калугина больше, чем он сам. Но если верна эта версия, таким человеком должен быть кто-то немолодой, современник тех, давних лет. Таких двое — Кушнарев и Демьяныч. Однако Кушнареву я верю, Демьяныч же с Калугиным раньше знаком не был, да и зачем ему было покушаться на человека, который, как он знал, заведомо мертв? Но если Валерию что-то известно, как объяснить его поведение? Почему молчит? Ждет милицию? Или ничего не знает? А что, если замешан вовсе не пожилой человек? Мало ли тут возможных связей, взаимодействий, последствий?»