Черниговка
Шрифт:
А Шура человек нарасхват. В школе он известен всем и каждому, от мала до велика. Он играет на всем, на чем только можно играть. В школьном оркестре струнных инструментов он сразу произвел коренные изменения – к гитарам, мандолинам и балалайкам прибавил… дюжину бутылок. Все они налиты водой, и раз я слышала, как Шура, стоя у рояля и сверяя звук, кричал кому-то: «Эй, давай отлей от ре-бемоля!» Он музыкант, танцор, умеет показывать фокусы – одним словом, гармонист, первый парень на деревне.
Тоня тоже плясунья. И артистка. Еще когда Ира Феликсовна готовила первый концерт для госпиталя, стало ясно, что Тоня с Шуркой – главные наши козыри.
И вот – синяк. И Тоне нипочем, что об этом говорят, судят. И я даже не понимаю, как растолковать ей, что вразумлять синяками в таких случаях – последнее дело. И больше того: лучше бы не вразумлять совсем.
– Ну, на что мне сдалась та Варька Ломова? – миролюбиво говорит Шурка. – Ну чего ты взбеленилась? Она просила показать гитарные ноты. Что мне – жалко?
Но самый большой взрыв произошел после Митиного письма. Шутливые Митины слова: «Кончится война, я женюсь, заживем вместе» – впились в Тонино сердце, как заноза: вместе? Вместе – и не с ней!
Дня три после этого она ходила темнее ночи, отвечала отрывисто, односложно, на Шурку и не смотрела.
– Галина Константиновна, – взмолился он, – что мне с ней делать? Хоть бы вы ей сказали! Ну чем я виноват, что Митя так написал? Он ведь и не знает, что мы подружились. Опять же – он, наверно, так думает, что будет как в Черешенках. Он с вами, и мы при вас. А про жену он, наверно, смеется. Вон в Черешенках сколько девчонок в него влюблялись. А он ни на кого и не глядел. А если не смеется… так ведь… вы его жену примете к себе, Галина Константиновна?
– А как же иначе?
– Ну вот, и я так же говорю. Тонька – она шалая. Ей толкуешь, толкуешь, а она все свое. Я ей: будем жить все вместе, как в Черешенках. А она: не нужен ты мне, живи где хочешь. Как я была одна на свете, так и останусь. Почему, спрашиваю, ты одна на свете? Потому что никому я не нужная, никто меня не любит. Был один Семен Афанасьевич, да и тот неизвестно где. Никто не любит! Уж если ее не любят, так кого любят? Такая шалая, беда!
Темная полоса кончилась так же внезапно, как и началась. В одно прекрасное утро Тоня встала веселая, как ни в чем не бывало. Она больше не кляла Шурку, не жаловалась на то, что ее никто не любит. Она больше не глядела исподлобья и не уводила плечо из-под моей руки. Но все же тревога не покидала меня.
Когда-то давно, в Березовой Поляне, я слышала одно древнее изречение – его любил наш милый Владимир Михайлович. «Марк Аврелий, – часто повторял он, – говорит, что самое тихое и безмятежное место, куда человек может удалиться, – это его душа».
Да уж! Что говорить, уютное место была Тонина душа. Так в ней все кипело, столько там клокотало и дымилось разных везувиев, что не желала бы я Тоне последовать совету Марка Аврелия. Пусть лучше ищет прибежища где-нибудь в другом месте.
Велехов,
На совете дома мы решили, что Борщика нужно подкормить. Ему наравне с маленькой Таней давали молоко, двойную порцию второго на обед. Он был несчастен, угнетен, вечно голоден и горько этого стеснялся. Было решено, что Наташа и Женя за ним приглядят.
А Лепко ходил за мной по пятам. И время от времени повторял, заглядывая в глаза:
– Галина Константиновна, разве можно мне воровать? Прост я для этого. Да вот так получилось… Не буду я больше… Вот увидите.
Казалось, все было тихо. Но неотвязная тревога часто приводила меня на Незаметную улицу даже ночью. Обычно я находила тихий, спящий дом и двоих дежурных, которые, неслышно расхаживали вдоль коридора или сидели у печки. Неспокойней всего было мне, когда дежурил Велехов. Конечно, он дежурил не один, но от этого тревога моя не уменьшалась. Вскоре после суда настало дежурство Велехова, и часа в два, как в ту памятную ночь, когда нашелся в печке злополучный цыпленок, я пошла на Незаметную. Еще с улицы я увидела, что в столовой горит огонь. В нижнем коридоре никого не было. Я отворила дверь столовой. На краю стола сидели Велехов и Лиза и… играли в карты. Прошло немало времени, прежде чем они заметили меня. Лиза встала. Он оглянулся и тоже встал.
Я подошла и взглянула на карты – они показались мне странными. Я взяла в руки одну – она была очень искусно нарисована, почти неотличима от настоящей. Рубашки у карт были словно напечатанные, в мелкую розовую клетку. Бубновая дама равнодушно глядела на меня чуть раскосыми темными глазами. Я перевернула карту, на меня глядели в точности такие же равнодушные раскосые глаза. У пиковой, как и полагается, было зловещее выражение лица. Червовая очень весело улыбалась и чем-то походила на Наташу Шереметьеву.
– Кто рисовал?
– Я, – ответил Велехов.
– Ты знаешь, что карты у нас запрещены?
– Знаю.
– А ты, Лиза?
– Это я виновата, Галина Константиновна, он все хвастал, что его никто не обыграет, А я сказала: обыграю – и обыграла. Пускай скажет.
– Да, – спокойно подтвердил Велехов, – это верно. Она меня умыла. Сроду не видал, чтобы девчонки так здорово играли.
– Мало он, черт кривой, из-за карт наплакался, никак не отстанет, – сказала Лиза.
Я посмотрела на Велехова и перехватила его строгий, предостерегающий взгляд.
– Обещай мне, что это в последний раз, – сказала я Лизе.
– Честное слово, – ответила она.
– А с меня обещания не берете? – с усмешкой спросил Велехов.
– Я думаю, тебе ничего не стоит обещать. Ты скажешь и не выполнишь. На что же мне твое обещание?
– Значит, не верите?
– Не верю. Просто запрещаю тебе карты, а если узнаю, что ты играешь, пускай тебя забирают от нас!
– А скажут, не справилась, мол?
– Скажут, конечно. Уже говорят. Что ж из этого?
– Молвы не боитесь, значит. Ну, это хорошо, – заметил он снисходительно. – Не буду я играть, с кем тут играть? Одна шпана. Вот только она – так она вам обещалась не играть. Пес с ними, с картами.