Черниговка
Шрифт:
– Что с вами? – спросил Андрей.
Я протянула письмо. Он, спросив взглядом, разорвал конверт, и я поняла, что не напрасно боялась. Каждое слово было напечатано на его лице.
– Что же делать?
Он произнес эти слова очень тихо. Я скорее догадалась, чем услышала.
– Спрячь. Пока Вера больна – спрячь.
И тут беспощадная мысль хлестнула меня: может быть, такое письмо о Сене уже пришло. И кто-то прячет его, не показывает мне. Догадка разом превратилась в уверенность, я сдержала готовый вырваться крик, схватила Андрея за руку:
– Скажи правду… Сейчас же
Андрей отшатнулся:
– Да что вы, Галина Константиновна!
– Дай слово!
– Честное слово!
– Дай слово, дай честное слово… Если такое письмо придет… ты скажешь… не скроешь… обещай!
– Обещаю. Даю слово. Даю честное слово.
Я легла головой на стол и заплакала. Я ничего не могла с собой поделать. Осталась боль, тревога – это давило постоянно, ежечасно, избавления от этого не было. Но сейчас на минуту мне стало легче. И стало стыдно, что в такой час я могу испытывать облегчение.
Вечер. Я сижу в каморке на Незаметной улице. Сижу, положив голову на руки, и думаю. С вечерней почтой пришло письмо, которое все во мне всколыхнуло. Короткая записка, всего несколько строк:
Ваше письмо лежит у меня в кармане. Я его часто вынимаю и перечитываю. Ведь оно у меня единственное. Я даю Вам слово (слово у меня было нечестное, все равно поверьте, я теперь не совру), что Ваша кровь и кровь Семена Афанасьевича, которую я когда-то из вас выпил, меня спасла и даром не пропадет.
Ваш Виктор Якушев.
В конверте была еще фотографическая карточка: Виктор сидел в больничном халате, опираясь на спинку кровати. Видимо, в госпитале. Он почти не изменился, а читая письмо, я слышала его голос, глубокий и чистый. Я могла подолгу не вспоминать Якушева, но, прочитав письмо, поняла: ничто не умирает в нашей душе, только утихает или дремлет, все живо – боль, тоска, любовь. Сколько горечи принес этот человек и как хотелось бы верить тому, что он пишет сейчас! Может, горечь тогда исчезла бы, растаяла. Что случилось с ним в жизни? Что подсказало эти строки?
Я не слышала, как отворилась дверь, и очнулась, только когда надо мной раздался голос Велехова:
– Что с вами? Похоронная?
Я протянула ему письмо.
– Он был у вас в детдоме? А про что он пишет? Какое письмо вы ему написали?
Велехов спрашивал жадно, нетерпеливо. Нелегко мне было ворошить это вслух, но я стала рассказывать. Как пришел в наш дом мальчишка, которого я сразу полюбила. Как отпросился к больной тетке, ему поверили и отпустили, а он пошел просить милостыню. Потом стали пропадать книги в библиотеке. «Это не я!» – сказал он, и снова мы поверили. Мы поверили, что он спас ребенка из горящего дома, все поверили – и радовались, и гордились им. И все-все оказалось неправдой. А потом… дни, когда он исчез. Мы искали, мучились, не знали, что думать… А он тем временем сидел в милиции, потому что пытался заложить часы моего отца, – я просила отдать их в починку. Они спешили… Или отставали, не помню…
– А что вы ему писали?
– Что больше верить не могу.
– Засудили его?
– Нет. Семен Афанасьевич сказал в милиции, что он ему часы подарил. Его отпустили.
– Та-ак… А теперь он и вправду честный?
– Не знаю.
– Как – не знаете? Смотрите, как пишет.
– Он всегда хорошо говорил. Всегда находил такие слова, что и не хочешь, а поверишь. Может, и сейчас поискал – и нашел… такие слова.
– Не верите, значит?
– Не знаю. Очень хочу верить. Но не знаю.
– Эх, как погляжу я… Трудное это ваше дело…
– Знаешь, – говорю я, – как-то я слышала разговор Антона Семеновича… Макаренко… с одним его другом. Антон Семенович говорил: «Воспитывать легко». А тот ему: «Нет, трудно», Антон Семенович опять: «Нет, легко. С одним только условием». – «Какое условие?» – «Этому надо отдать всю жизнь»…
Сощурив единственный глаз, Велехов смотрит в окно.
– Всю жизнь… – повторяет он. – Не велика ли цена за нашего брата?
– Андрей Николаевич, – сказал он как-то, – вы у Семена Афанасьевича в колонии были потому, что сирота, или…
– Нет, я беспризорный был. Промышлял.
– И по какой же части?
– Карманник.
Велехов оживился, глаз его заблестел. Улыбаясь, он сказал:
– Говорят, кто этим заражен – нипочем не избавится, это уж навек.
– Так вот я же избавился.
– А сумели бы сейчас?
– Зачем?
– Ну, попробовать! Покажите, а? Для интереса!
– Не интересно! – холодно ответил Андрей.
В другой раз Велехов спросил:
– Помните, тогда… С Зикуновым… Как вы знали, что он не все вещи принес? Выследили?
– Нет, не выслеживал. Просто был уверен. Я таких, как он и как ты, очень хорошо знаю.
– Эй, потише! Меня с этой падалью не равняйте!
– А почему, собственно?
– Я маленьких в подъезды не заманивал, не разувал, не раздевал. Я у голодных барахло не выменивал… Я…
– Да, да, знаю. Ты только вместо себя Лепко в тюрьму сплавил. А так – парень хоть куда! Почему тебе удивительно, что я Зикунова понял? – спокойно продолжает Андрей. – Я и тебя с первого взгляда понял: помнишь, спросил, не знаешь ли ты чего про часовую мастерскую? Но тут я свалял дурака. Не спрашивать тебя надо было, а вывести на чистую воду. А я только зря спугнул. Может, был бы Лепко с нами. А вот ты бы где был?
…Как только Андрей приходит на Незаметную, Велехов оказывается рядом.
– О чем он с тобой? – спрашиваю я.
– О Семене Афанасьевиче. Расспрашивает, какой он. О Макаренко – правда ли то, что написано в книге? О Короле, о Жукове – обо всех. Я… – Андрей на минуту запнулся, но взгляд его прям. – Я рассказал ему, как Колышкин проиграл мне себя. И как Семен Афанасьевич отдал мне двести рублей.
– По-твоему, это… дойдет до него?
Андрей коротко усмехается, отвечает спокойно:
– Ему полезно пораскинуть мозгами. Так что, если заставить его лишний раз призадуматься… это стоит свеч, по-моему.