Черновик чувств
Шрифт:
У Ники стыли руки и чай. Она положила пальцы в стакан. Потом страшно смутилась и выну-ла их. Потом обсосала и положила сахар.
Я продолжал, успокоенный, почувствовав знакомое щекотание под подбородком.
– Вы, естественно, возразите указанием на то обстоятельство, что эти два высказывания суть диаметрально противоположны одно другому. Очень хорошо.
Архитекторы начали икать от удивления.
Чужое печенье я уже съел. Свое тоже. Марианнино тоже. Это было удивительно осторожно сказано. Во всяком случае, архитекторы не могли посадить нас в тюрьму.
– Вы совершенно правы, - настаивал я, - придется только решить, кому из двух высказавшихся на
Марианна отобрала у Ники кофе, в котором она ложечкой размешивала пальцы, и спросила:
– Кому из двух высказавшихся отдать предпочтение?
Я тоже спросил:
– Кому? Кому верить больше, ибо верить обоим сразу - противно, - и пояснил архитекто-рам, - логике естественной противно.
Марианна сказала:
– Противно.
Архитекторы еще раз икнули и тоже сказали:
– Противно.
Ника плакала. У нее отобрали кофе, бестактные архитекторы съели ее печенье и горько обидели ее. Это, конечно, было слишком жестоко и я пожалел ее.
– Не плачьте, Ника, не надо. Вы вполне можете примириться с обоими. Конечно. Только счастливое преимущество Ленина, - сказал я, - было в том, что он мог скромно иметь свое мнение, которое не было обязательным для других так, как обязательно исполнение предписаний последних фраз статей Уложения о наказаниях. Поэтому мне даже приятна его наивность и абсолютная некомпетентность в отношении Маяковского. Конечно, ведь и в канонической жизни Иисуса ученые нашли, знаете, много вещей, увязать которые между собой можно только нитями любви к отцу и учителю нашему. Только нитями любви, Ника.
Архитекторам очень понравилось это соображение. Они сказали:
– Нитями любви к отцу и учителю нашему.
И выпили по стакану чаю.
Все это мне страшно не понравилось. Я разозлился и плюнул на архитекторов.
Какая-то литературно-музыкальная девица на выданьи очень мило сказала мне, что стихи мои ей нравятся потому, что они вполне искренние стихи. Еще она очень просила меня написать стихи про любовь и, если можно, то ей хотелось бы и про изнасилование. Другая музыкально-литературная девица допытывалась правда ли все то, о чем я пишу.
Теперь я все это вспомнил. Это уже было слишком невыносимым. Раньше я не сердился на девиц, но теперь мне стало нестерпимо обидно и, хоть я и прекрасно воспитан и был в вечернем костюме и в сорочке с туго накрахмаленной грудью, больше я не мог быть спокойным, я стукнул кулаком об стол, еще раз плюнул на архитекторов и громко закричал:
– Да, что они, в самом деле, хотят жизни учиться у изящной словесности? Пусть тогда изучают статьи Горького о грамотности! - кричал я угрюмым архитекторам, которые хотели посадить нас в тюрьму. - Странно, удивительно даже, непостижимо, почему это до сих пор никому не приходит в голову поучиться, как вести себя с любезными женой и детками, у тонкого севрского кофейника, который сделан с действительно неподражаемым искусством. Почему у кофейников никто не учится морали, а приходят спрашивать с нас, писателей? кричал я на Нику. - Это неверно и несправедливо! Уж если вы действительно уверены в воспитательной функции искусства, то воистину совершеннейший севрский кофейник научит вас большему, чем самые зарифмованные речи Суркова и Алигер. Я напишу им про любовь. Про кофейники! Про кофейники. О-о!
Я задыхался. Марианна отвела меня в свою комнату, напоила водой и тихо сказала:
– Дорогой мой, правду не надо говорить слишком много. И сразу. Шутите побольше, милый... Ну, конечно, конечно, дорогой, занялась бы эта литературно-музыкальная
– Знаете, Аркадий, когда разбиваешь розовые очки, то зрение чрезвычайно выигрывает, но, знаете, вещи получаются такими, точно их отпечатали на слишком контрастной бумаге. У них морщинистый лоб, складки у губ и под глазами большие темные круги. Может быть, действи-тельно, мой друг, не нужно очень пристально вглядываться в вещи.
АНЕКДОТ XI
Марианна и Аркадий весьма хладнокровно выслушивают резкий выговор за свой эгоцентризм и оправдываются, ссылаясь на глубокую любовь к замечательному поэту Илье Сельвинскому. Процесс ассимиляции и диссимиляции в человеческом организме. Прометей, выклевывающий свою печень. Автор понимает всю безнадежность положения своего героя и соглашается с предложе-нием пригласить знаменитого профессора. Знаменитый профессор недовольно покачивает головой и безразлично советует читать "Пьер и Люс". Больной умирает. О дожде, шедшем во время отъезда милой невесты героя.
Наша жизнь была только для нас.
С социалистическим обществом мы не делились.
Даже мои близкие друзья не прощали этого ни мне, ни Марианне. Они, попыхивая, уходили хлопьями, похлебывая горечь нашего отплытия. Но мы были совсем рядом с огромным писателем. Это мой учитель. Наш любимый писатель и учитель.
Кроме того, что Сельвинский писал удивительные стихи, он еще и не писал удивительной прозы. Эту прозу он говорил. Как говорил Сельвинский? Как ходил - великолепно упруго и стремительно и весь обваливался на ноги. Это был старый и чрезвычайной важности разговор о том, как тошно обеднячиваться, и о том, что литература не парад с его дотошным равнением. Сельвинский непременно лидер. Непременно глава. Непременно вождь. Он крупен и кругл. Каждая часть его тела похожа на другую. Ноготь его большого пальца похож на сильное мускули-стое крыло ноздри, а вместе - они похожи на веко. Он говорит громко и нежно. По его фигуре и голосу легче всего догадаться о том, как сделаны эпиграммы, стихи о зверях и посвящение в "Пушторге".
Он сам стоял во главе большой школы.
Поэтому у него не было почтительности. У него не было восхищения. Он лучше других знал, как сделаны "Про это" и "Разрыв". Потому что никто не знал так хорошо, как он, как сделаны "Уляляевщина" и "Записки поэта". Он был единственным серьезным конкурентом своим гениальным современникам Маяковскому и Пастернаку. Наверное, он не любил их, владимвладимыча и борислеонидыча. И кто знает, - может быть, ему очень больно было читать эти строки:
Мчались звезды. В море мылись мысы.
Слепла соль. И слезы просыхали.
Маяковскому было легче простить. Там прямо так и сказано:
"Илья Сельвинский: Тара - тина - тара - тина т-эн... "
Часто он резко говорил о них обоих. Но это говорил очень большой писатель о других очень больших писателях. И незабываемое ощущение того, что в разговорах с Сельвинским эти писа-тели становились резкими и живыми соперниками в споре, тут же за столом, рядом, со своими книгами, интонациями и спорами.