Черновик чувств
Шрифт:
В руке у меня действительно висели два больших хромированных кольца и на одном из них мерно раскачивалась длинная золоченая пряжка.
Марианна расстроилась. Она прекрасно знала, что я не выношу всей этой болтовни, и эти коллективные идеалы с реализмом меня никак не устраивали. Всего этого она тоже не выносила, но ей было легче вздыхать и мучиться, чем запретить у себя в доме цитировать из газет или просто отказать от дома этим людям. Она не принимала этого своим безошибочным вкусом. Это кололо ей пальцы и резало глаза, но она думала что это - необходимо и что это все-таки лучше, чем что-либо другое. Уж если нам так не повезло, что наши родители старше нас всего лет на двадцать. Она прекрасно знала, что если каждый будет выдумывать сам для себя общественный строй, то людям с развитой фантазией жить будет много легче и лучше. И ей очень нравился этот милый дневниковый анархизм. С советской
Я категорически запротестовал:
– Пожалуйста не спрашивайте меня о таких огромных и пустых вещах потому, что очень легко спросить: что более всего вы цените в жизни. На это можно отвечать только так: "Более всего в сестре своей жизни я ценю искусство и общечеловеческое счастье". Но так ответит Ника Никель. Вся беда этой лжи в том, что она почти общечеловеческая правда. И каждому от нее дос-тается очень немного. Поэтому я поверю только маленькой части этой колоссальной вселенской правды. Ограничьте ее любовью к томику стихов Пастернака вместе с желанием написать хорошую книгу, и вы получите простую человеческо-писательскую правду с нашими подписями и нумером милого светлого дома на Большой Полянке. Но я терпеть не могу Шубина и передвижни-ков. Что же касается революционной бури на Коста-Рике, то эта буря, мой друг, меня просто не интересует. Подобно тому, как меня совершенно не интересует то, что сейчас, может быть, в соседнюю квартиру, к незнакомым мне людям вошел какой-то незнакомый человек, давно пропадавший где-то и оказавшийся лучшим другом хозяйки. Какое мне дело до всего этого!
Марианна все это хорошо знала сама. Когда смысл моих слов дошел до нее, она испуганно запротестовала:
– Нет, нет, вы сноб. Кроме того, вы эстет.
Против первого я, собственно, не возражал: но второе мне показалось страшно несправедли-вым, и я убежденно показывал несостоятельность ее обвинения, ссылаясь на свои слова, которые она отлично знала, о том, что поэзия, конечно, должна быть всякой, но что всякой поэзии я пред-почитаю декларативную и экспериментальную лирику, в чем она с легкостью может убедиться, взяв почти наугад какую-либо из моих пьес.
Милая Марианна сказала:
– Вы правы. Конечно. Как всегда. Во-первых, правы всегда - вы. Во-вторых, вы правы тог-да только, когда вы доказываете. Как только вы уйдете, я опять буду уверена в том, что вы эстет. Аркадий, милый, я привыкаю к чему-либо значительно быстрее, чем могу от этого отвыкнуть.
Я вспомнил ее беспокойство о том, что она не может согласиться со мной потому, что это должно уничтожить ее собственное отношение к вещам. О том, что это неминуемо, я уже знал. Она права, конечно, и все-таки ее неуменье быстро расставаться со своими привычками очень уж походило на обыкновенное упрямство. И, если бы она не поторопила меня ехать на теннис, слова ее могли показаться мне слишком тревожными симптомами.
– Ни-и, - сказала она, и это было так мило и так шло к ней.
Я знал, что Марианна придет домой и обязательно вспомнит, что опять я ругал Твардовского и Суркова. И без доказательств. Однажды я пригрозил ей, что если она будет приставать ко мне и требовать объяснений, то я буду цитировать. Она обиженно поглядела на меня и долго о чем-то шепталась с Евгенией Иоаникиевной.
Марианна тоже не знала, что эти люди будут делать потом, когда уже не надо будет убеждать их в том, что им необходимо делать именно это и именно так. Впрочем, она знала, что социалисти-ческому государству эти люди всегда пригодятся. Но наше несчастье в том, что в социалистичес-ком государстве думают, будто искусство в жизни людей играет такую серьезную роль, какую ему приписывают. Да ведь это же неправда. Никогда ни для кого из этих молодых и, наверное, сильно уставших женщин трагедия Мелибеи или Джульетты не была занимательнее, чем неприятности на службе или плохие отметки дочери. И эти женщины совершенно правы. И совершенно правы
Марианна все это прекрасно знала сама, но она не желала вечно помнить о том, что для меня совершенно безразлично, сказать ли "Жаров" или какое-либо другое нехорошее слово. И мое барство терпела только с доказательствами.
Марианна не хотела понять, что это не только барство, но соображение, имеющее политичес-кое значение, ибо в самом деле, если искусство не играет в жизни людей столь серьезной роли, следовательно, на него не надо обращать такого большого, а главное, высокого внимания, значит оно может развиваться по своим имманентным законам. Марианна зажмуривает глаза от ослепи-тельного света и в восторге уже ничего более не хочет слушать и понимать.
Я долго бродил по улицам и придумывал рифмы. Придумал: "киргизам коммунизм".
Та-та-та-та-та-киргизам
Очень нужен коммунизм.
Я не знал, что можно сделать с этой рифмой. До сих пор не знаю. Хотя такие вещи у меня обычно не пропадают. Жалко, что я тогда не отдал ее Марианне. Стихов она, впрочем, не пишет, Марианна. Она положила бы ее в свою маленькую шкатулку и я мог бы взять ее, когда она мне понадобится.
Потом я придумал фамилию наркому просвещения Литовской социалистической республики - "Тов. Чертыхайтис". Товарищ Чертыхайтис сейчас заняты. Позвоните попозже. Да, да. К обеду. Больше я ничего не мог придумать.
Совсем стемнело. Трамваи звонко разбивались на каждом повороте.
Вот теперь я был влюблен окончательно. Знал я также о том, что становлюсь сентиментальным. Тогда мне это понравилось. Я с нежностью гладил бархатную ленточку, лежавшую на Марианнином столике. Ленточка удивительно идет к Марианне, но она не решается носить ее из боязни походить на соседкину домработницу, в чем я ее энергически поддерживаю, несмотря на растущую нежность к этой милой, чуть потрепавшейся по краям бархатке. С нежностью трогал я и крошечную Марианнину зубную щетку, которую она тщательно вытирала, глядя, сощурившись, на свет сквозь маленькую золотистую ручку.
Дома мне сказали, что звонила Марианна и просила спрятать ручку от какой-то сумки и перепечатать ей "Песню и пляску" Михаила Голодного.
Оказалось, что, пока я придумывал рифму и фамилию туземному наркому, у меня была Марианна. На столе лежала ее записка.
"Я не знаю, что мы будем делать после того, как окончательно полюбим друг друга. Спорить мы не сможем потому, что Вы ожесточаетесь против своих противников. Я думаю, что это так и надо. Вам это необходимо потому, что Вам надо убеждать в своей правоте. Но меня Вы всегда будете любить меньше, чем Вы любите картины и книги, даже те картины и книги, с которыми Вы ожесточенно спорите. В сумке, которую Вы потеряли, были наброски второй главы, записная книжка с Вашими рифмами, документы, пудреница, помада, кольца и аккредитив".
Я так и не смог отличить конца Марианниной подписи от затейливой и длинной приписки.
"Все-таки Вы очень противный. Я очень плакала и все рассказала нашему Фильдингу. Он сказал, что непременно укусит Вас. Почему Вы дурно обращаетесь с Фильдингом? Вы должны говорить ему "Вы" и не дергать его за хвост. Когда Вы уходите, он все мне рассказывает".
Я тоже не знал, что мы будем делать после Марианниного признания. Она, впрочем, уже давно его сделала, но я смутно чувствовал, что надобен строгий и более официальный ответ. Это несколько походило на расписку и озадачивало безусловной ненужностью.