ЧЕРНОВОЙ ВАРИАНТ
Шрифт:
“тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра...”
уже Сулико назвал Женю братом и освятил побратимство совместной, в обнимку, проходкой в уборную, где, не размыкая объятий, справили они малую, но категорически неотложную нужду...
а задумчивый баритон Гиви негромко выводил “тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра...”, и русский гость, чарующим звукам внимая, поражался прелестью этой аджарской или грузинской или еще какой-то знойной мелодии, “та-ай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра...”
уже, взблеснув посреди пира плешью, пожилой Шалва единственным, но, конечно, орлиным глазом окинул стол и губы его искривились в укоризне: “Цх-х, посуда
...в ухо упорно тыкалось гивино “тааай-рай-ра-райра, тира-ри-тира-райра”, и мотив, как журчащий ручей, думал красивыми образами гость, да, да, именно ручеек, ну правда же, из-под снега шалый ручеек где-нибудь на скале, в горах, белизна снега, его ледяной по краю карнизик над протаявшей желтоватой землей, и по земле, из-под карниза искрясь, поигрывая камушками, талая водица - “тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-рай-ра” - сверху вниз от снежных вершин Кавказа, по камням, меж кустов и дерев, по теснинам, ущельям, по горам, по долам, по долинам и по взгорьям, к морю, на простор, на волю - тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра...
уже по ту сторону стола, где на зеленом фоне магнолий бурлил разврат соцветий и стыли усатые лица, лелеющие в улыбках мудрую пьяную печаль, - уже все вместе: фон, цветы,
глаза, усы и печаль - вдруг, как в неисправном телевизоре, стронулось с места и поползло вверх, ускоряясь до мелькания, и даже встряхивая головой до выверта шеи, нельзя было дольше, чем на миг, задержать этот нестерпимый бег кадров...
“тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра...” - ах, да что за красота, тревожился русский гость, какой талантливый народ, сыны природы, дети гор и моря, чистота первозданности, Пи-
росмани... Тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра... Ну наконец-то узнал! “Чер-вону руту нэ збырай вэ-чо-рамы” - тааай-рай-ра-райра, тирари-тира-райра...
...сладость украинской песни...
ФОБИЯ. Школа
Понары теперь называются Панеряй, Вильно - Вильнюс, а Ковно - Каунас. Но это неважно. Важно, что - Понары.
Я попал сюда уже околдованный Литвой. Предвечерняя тишина холмов, ухоженные поселки, бесхитростное течение Нямунаса, Чурленис... В костелах органы лелеяли гармонию, в лесах плескались птичьи голоса, ночные звезды горели любовью к миру, а присутствие десятилетнего сына и его успехи в плавании доводили до совершенства понятие “отпуск”: отпускалась прочь ерунда обыденности, отпускалось от всякой маеты сердце, отпущенными казались все грехи - легкость свободы...
И - Понары: безмолвие и безлюдие, сосны и песок, холмы и ямы. Ямы полуосыпались, заросли по склонам кустами и деревьями - больше тридцати лет с тех пор, когда стучали пулеметы и кровавое месиво тел заваливало ямы.
На возвышении - памятник: простейшая пирамидка. Возле ям надписи - черным на забеленных кусках жести с ножками-прутьями, врытыми в землю. Скупой текст, главным образом цифры с чередой нулей - число погибших. Вот и весь мемориал.
Сто
Вдали в маленьком дощатом домике размеренно всхрапывает фуганок. Там намечается что-то вроде музея-памятника, и сейчас одинокий рабочий не спеша готовит деревянные рамы
для стендов с фотографиями. Что ж, пускай хоть фотографии...
Сижу на краю ямы и думаю о тех, кто лег сюда вместо меня. Потом спускаюсь, на дне ямы подбираю обгорелую сосновую шишку (чей-то костер?) и возвращаюсь наверх, к сыну.
Мы медленно идем по песку между соснами, пока короткий оклик и призывный жест не привлекают нас на скамью возле домика, где грузный пожилой литовец в клетчатой рубахе, забрызганной опилками, жует булку, прихлебывает кефир и говорит русские слова, искореженные акцентом и жеванием. Постепенно из невнятицы проявляется смысл.
– Еврей?
– спрашивает литовец.
– Да, еврей, - киваю я.
– А он?
– литовец указывает на моего сына, который слегка озадачен несоответствием заурядности пейзажа и моей омраченности.
– Он наполовину русский.
– А... Все равно, - машет булкой литовец, - тоже там бы
лежал.
Конечно, лежал бы, думаю я. Конференция в Гросс-Ванзее...
Т. БОРОВСКИЙ:
...Марию как помесь арийской и семитской крови вывезли с транспортом евреев в известный лагерь... загазовали в камере крематория, а тело ее, наверно, переработали на мыло [76, с. 75].
...
– Я все это помню, - говорит литовец.
– Я здесь рядом жил.
– Он указывает через дорогу, на стеклянно-бетонные прямоугольники города, вытеснившие прежнее деревянное поселение.
– Я помню: стреляли ваших. Вот скажите, почему можно? Ходил человек на работу: утром придет сюда, сядет за пулемет, весь день стреляет детей, калек, старушек, потом перерыв на обед, вроде меня, - он усмехается бутылке кефира, - потом опять стреляет, а вечером идет домой, ужин кушает, со своим ребенком играет, с собачкой - как можно? Откуда такой? Я литовец и он литовец. Я много это думал...
... Я думал о тех, кто лег, он - о тех, кто стрелял. Каждому свое.
Из отчета начальника оперативной группы “А” ШТАЛЕКЕРА, 15.10.1941 г.:
Во время первого погрома в ночь с 25 на 26 июля литовские добровольцы прикончили более 1500 евреев... и выжгли район, где жили евреи... [3,т.1,с.831]
...
– Кто виноват, если человек стал зверем? – спрашивает литовец.
– Я скажу: попы. Они тысячу лет говорили, что евреи хуже всех...
Говорили... Вдалбливали. Из века в век, из храма в храм перебрасывался огонь, души прихожан накаляющий. Глазу привычно: сатана по-еврейски горбонос и толстогуб, а иконный Иисус где голландец, где итальянец, где славянин чуть ли не с примесью татарина - кто угодно, только не еврей.
По С. ЛОЗИНСКОМУ:
Широкое развитие инквизиции сделалось возможным в Испании лишь благодаря долгой и упорной церковной пропаганде. Энергичные преследования еретиков и неустанная деятельность католических проповедников превратили испанцев, всегда относившихся с большой веротерпимостью к иноверцам, в народ фанатический, самый неверотерпимый.