Черный буран
Шрифт:
Когда Бородовский начал приходить в себя, когда узнал, что зовут старика бакенщика Филимоном Петровичем и что на реке тот всю жизнь и помирать здесь же собирается, он все ожидал, что его спаситель будет расспрашивать — кто таков и по какой причине оказался подстреленным на берегу. Но старик не спрашивал. Поил, кормил, менял порты на Бородовском и продолжал тихо материться, рассказывая одновременно о хорошей погоде или о том, что поднялся ветер и «нонче вся река взъерепенилась». Бородовский привык к его голосу, привык к тесной избушке, к дощатому лежаку, а когда стал подниматься с него и делать спотыкающиеся шаги по земляному полу, невольно поймал себя на мысли: он, оказывается, впервые за многие годы почувствовал себя в безопасности. За все это время ни разу
На исходе лета Бородовский окончательно окреп. Обнял на прощание старого бакенщика Филимона Петровича и пообещал:
— Если судьба улыбнется и доведется встретиться, я тебя обязательно отблагодарю.
Филимон Петрович провел ладонью по лысой голове, будто сметал с нее невидимую пыль, пошевелил носом, по привычке тихо выругался и добавил:
— Да ты не утруждайся, я в благодарностях не нуждаюсь. Я, братец ты мой, родителем покойным так воспитан: сделай доброе дело — и забудь.
Удивленный таким ответом, Бородовский все дальше уходил, не оглядываясь, от избушки бакенщика, и каждый его новый шаг становился все более твердым. И снова он думал о том, как перейти линию фронта, о полковнике Семирадове, о плане «Сполох» и думал еще, что война не закончена и надо воевать за революцию, которая перевернет весь мир и утвердит в нем новую жизнь.
Ради нее, ради революции, которой Бородовский служил уже много лет, он готов был на любые испытания и смело шагал им навстречу. Успокоение же, которое посетило его ненадолго, пока он обитал в избушке бакенщика, — это всего лишь реакция ослабленного после ранения организма.
И ничего больше.
«Слово и дело», о которых с иронией говорил Бородовский на допросе, без должного внимания не остались. Семирадов почувствовал это довольно скоро, когда обнаружил, что за ним следят. Заметил за собой слежку и Каретников, немедленно доложив об этом своему командиру. Одновременно со слежкой началось разбирательство: при каких обстоятельствах был застрелен красный агент и где труп?
Семирадов отдал подробные указания Каретникову — что тому говорить и как действовать, а сам сказался больным и уехал к себе на квартиру. Требовалось обдумать: какое решение, безошибочное и верное, можно сейчас принять. Семирадов прекрасно понимал, что любая ошибка, если он таковую допустит, может быть для него смертельной.
И после долгих раздумий он принял решение, как ему казалось — единственно верное. Вернулся на службу, а уже через два дня отбыл в Новониколаевск для инспекции местного гарнизона. При нем был багаж из нескольких объемистых кожаных тюков, которые заняли почти половину отдельного купе.
Он все решил сделать сам, не посвящая в свой тайный замысел ни одного человека.
Поезд из Омска вышел рано утром. Семирадов, расположившись в отдельном купе, защелкнул дверь изнутри на замок, снял с себя портупею с кобурой, наган переложил в карман галифе и придвинулся почти вплотную к стеклу вагонного окна, за которым медленно, плавно покачиваясь, проплывала летняя степь — пышная, зеленая, украшенная голубыми блюдцами озер, которые вспыхивали и искрились под солнцем. Белесый ковыль уронил свои растрепанные макушки, и они покоились в безветрии, словно огромный ковер, сотканный невидимыми руками. Иногда возникали над степью коршуны, размашисто чертившие свои круги, и Семирадов невольно задерживал на них взгляд, следя за свободным полетом, пытался вспомнить песню, в которой человек завидует вольной птице, потому
Семирадов прекрасно понимал, что времени у него — в обрез. Понимал, что попал под колпак и выскочить из-под него, находясь в Омске, едва ли удастся. Сложившиеся обстоятельства не оставляли ему никакого шанса, кроме одного — почти безумного, на который он решился. «Впрочем, хватит об этом, господин полковник, хватит! Чем больше думаешь, тем голова глупее. Давай займемся чем-нибудь полезным». Семирадов достал папку со служебными бумагами, раскрыл ее на узком столике и принялся читать донесения, поступившие в Ставку из Новониколаевского гарнизона. Донесения были неутешительными: боеспособность тыловых частей отвратительна, вокруг все наглее действуют партизанские отряды, выходят к железной дороге и устраивают диверсии; дисциплина падает, дезертирство принимает огромные масштабы, даже в офицерской среде… Семирадов со злостью захлопнул папку: везде одна и та же картина. Страшная и жуткая в своей обнаженности картина неминуемого и скорого поражения. «Я во всем прав! Прав, прав, тысячу раз прав, уважаемые господа!» — Семирадов засунул папку в свой походный портфель и вслух, будто обращаясь к невидимым собеседникам, твердо произнес:
— Прав!
На Новониколаевском вокзале его встретил помощник военного коменданта — молодой розовощекий поручик, в новеньком обмундировании и скрипящих ремнях, похожий на раскрашенного игрушечного солдатика. Поручик был услужлив и расторопен: перетащил тюки в пролетку, на козлах которой сидел пожилой солдат-кучер, доложил, что для господина полковника подготовлена отдельная комната в казарме военного городка, что комендант ждет завтра к двенадцати часам дня, и учтиво спросил: какие будут приказания?
— Поехали, братец, в казармы, определимся на постой, а там видно будет.
— Есть, — четко козырнул поручик, и приказал кучеру: — Трогай. В казармы.
Расположившись в отведенной ему комнате и найдя ее вполне приличной, Семирадов попросил поручика оставить в его распоряжение пролетку и кучера:
— Я хочу вечером несколько частных визитов нанести. Город, надеюсь, ваш служивый знает?
— Так точно, господин полковник, как свои пять пальцев, он местный. Доставит в лучшем виде.
— Вот и замечательно. Благодарю вас, господин поручик.
Вечером, когда поползли поздние летние сумерки, Семирадов призвал кучера и приказал, чтобы тот нашел лопату, доски и перенес тюки в пролетку, пояснил:
— Работу надо будет сделать небольшую…
Кучер кивнул, одернул мешковато сидевшую на нем гимнастерку и через полчаса доложил, что все исполнено.
Выехали из военного городка уже в темноте.
Пролетка покачивалась, колеса неслышно катились по пыльным улицам. Семирадов настороженно поглядывал по сторонам, коротко приказывая кучеру, куда ехать. В Новониколаевске он был уже в третий раз и ориентировался здесь безошибочно. Миновали Будаговскую улицу, свернули налево, и дорога потянулась на пологий подъем. В это время из-за реденьких тучек величаво поднялась круглая красная луна и округа наполнилась блеклым, шатким светом. В этом свете в стороне от дороги четко проявилась высокая береза с длинными и кривыми сучьями, под березой лежал плоский четырехугольный валун.
— Стой, — приказал Семирадов.
Кучер натянул вожжи, остановил коня и обернулся — лицо его, залитое мертвенным светом, было донельзя удивленным: зачем сюда заехали? Он уже открыл рот, чтобы задать этот вопрос, но не успел: пуля вошла ему в грудь. Кучер откачнулся, падая на спину, лошадь дернулась от звука выстрела, но Семирадов успел перехватить вожжи и пролетка, прокатившись еще немного, остановилась как раз возле березы.
Лошадь, испуганная выстрелом, тревожно всхрапывала, пятилась назад, и в ее глазу, широко раскрытом, отражалась красная круглая луна. Семирадов, успокаивая, погладил ее по шее и тихо прошептал: