Черный тополь
Шрифт:
Бежать бы Агнии от Демида, но куда убежишь от собственного сердца, от желания снова и снова видеть его?!
Никуда она не уйдет и не убежит от Демида. К чему бежать от самой себя? К чему ей, Агнии, постылые вавиловские стены, коровьи хвосты и свиные морды? Вот он рядом с нею, молодой парень, чуть моложе ее, которого она тайком поджидала в пойме Малтата еще тогда, в детстве. Пусть они в то время были несмышлеными, но ведь и молодой квас и тот играет.
А тополь шумел и шумел предостерегающим мудрым гудом.
Вокруг тополя лохматые кусты черемух, боярышника, молодого топольника – и тьма-тьмущая. Шумливая, загадочная,
Возле ствола тополя – скамеечка бабки Ефимии. Сколько раз Демиду доводилось видеть старушонку, как она, вся в черном, кутаясь в шаль даже в теплый день, пробиралась к тополю и коротала здесь время.
– Тут хорошо, Дема, и совсем не страшно, – шептала Агния, обрывая с хмелевой плети липкие бархатные шишечки. – Мне всегда кажется: тополь живой. А вдруг он заговорит, а? Мы ведь на могиле каторжника. Слышишь, Дема, шумит тополь? Как в сказке,
– Горькая сказка, – откликнулся Демид, накинув на плечи Агнии свою куртку.
Еще не потемнила ночь двуглавую вершину тополя, еще не успела Агния прильнуть к Демиду всем сердцем, как невдалеке за кустарником послышался мягкий, шуршащий хруст веток: кто-то шел. Агния спохватилась и, отступая вместе с Демидом, спряталась возле черемух. Вскоре к тополю вышло нечто скрюченное и черное – бабка Ефимия!
– Я же говорила!
– Вот еще черт носит старушонку.
– Тсс!..
Бабка Ефимия по-хозяйски уселась на собственную скамеечку, передохнула и, осенив себя крестом, опустилась на колени.
– Помолится и уйдет, – сказал Демид.
– Погоди, послушаем.
– Будто реченье слышу? – раздался скрипучий голос бабки Ефимии.
Демид фыркнул в кулак.
– Яви мне свет лица твово, создатель! Просветли душу, ибо силы мои иссякли и телом я немощна. Исцели меня, господи, вдохни в сердце мое силу, чтобы могла я вознести молитву во славу твою, ибо в смерти какая сила? Кажду ночь слезами омываю ложе. Изверилась я! Доколе же люди скверну творить будут? И будут ли когда постыжены и посрамлены враги твои, яко твари ползучие? Чую снова приближение львов рыкающих, и сердце мое от страха делается, как воск. Сила моя иссякла, память ослабла, язык прильнул к гортани, и приближаюсь я к смертному одру… Доколе же глаголить мне? Слово мое – яко звук, исторгнутый в пустыне… И скопище злых духов снова обступило меня. Чую, чую, как поднимаются они вокруг! Они пронзили руки мои, и ноги мои, и пальцы мои. Они смотрят на меня, яко звери рыкающие!.. Крови они жаждут. Крови!..
– Как страшно, Дема! – молвила Агния, теснее прижимаясь к Демиду.
– Тронулась она, что ли?
– Слышу, слышу, создатель! – вещала бабка Ефимия, глядя вверх на сучья тополя. – Повинуюсь во всем тебе, господи! А жалко, жалко учителя-то Лаврищева, Добрый был человек. Добрый.
– Что это она? Про Лаврищева что-то бормочет.
– Жалеет. Разве ты не слыхал, что учителя Лаврищева арестовали? Как врага народа, говорят.
– Ерунда! Какой он враг?
– И в газетах сейчас пишут про разные разоблачения врагов народа.
– Не верю я… Старухи всегда о чем-нибудь каркают.
– А мне страшно, Дема!
Старуха запела что-то тонюсеньким детским голосом. Слов не разобрать.
– Что это она?
– Это она всегда так. Песни про любовь поет.
– Про любовь?
– Ага. Я слушал раз, она песню Соломонову пела.
– Песню Соломонову? – вдруг спросила
– Мне страшно, Дема.
– Ну чего ты, глупая? Ты же со мной, – успокаивал Демид, а у самого мурашки по спине бегали,
– Бежим, отсюда, – пятилась Агния.
– За что же арестовали Лаврищева? И Мамонт Петрович говорит: «У кого-то мозги свихнулись набекрень».
IX
Шли дни – перемежалось погодье ненастьем. Плыли толстые и тонкие бревна по Амылу, Разлюлюевке, Кижарту и по другим рекам леспромхоза. Демид носился от реки к реке, подгонял молевщиков, и сам работал с багром, но не было такого дня в неделе, чтобы он не встретился с Агнейкой.
Не один раз старик-тополь прикрывал грешную любовь Агнии и Демида своими пышными ветвями, осыпал полумесяцами сережек, серебрил их головы летучим пухом.
После каждой ноченьки, желанной и бессонной, у Агнии опускались руки от бессилья и подкашивались колени. Ее полные заветренные губы шелушились, а в карих глазах неугасимыми искрами теплилась всеми охаянная любовь.
Так и пролетела эта хмельная весна 1937 года.
Брызнуло жаркое лето.
За летом наплыли густые осенние туманы.
Снова непогодь пеленала землю…
Х
Хвост молевого сплава вышел в устье Малтата в первых числах сентября. Малтат обмелел, и по его дну перекатывались лиственницы-утопленницы, закупоривая русло.
Рабочих на сплаве не хватало, и Демид день и ночь бродил в ледяной воде с багром в руках, проталкивая на отмелях и подтягивая к берегу ослизлые лиственницы и осины.
– Проклятые утопленницы! – ворчал Демид. – И когда же мы от них отделаемся?
Возле старого брода образовался большой затор. Двое суток бригада молевщиков билась на заторе, растаскивая бревна баграми. Река пучилась в запруде, вскидывая серебряную гриву сыпучих брызг.
К вечеру Демид так изматывался, что даже и не ходил в деревню, а коротал ночи тут же, у чадных костров, подкрепившись скудной артельной похлебкой.
Как-то раз, наработавшись на заторе, но так и не пробив пробку, Демид решил сбегать в деревню: кончились сухари и другие припасы, да и Агния давно не шла.