Черный ящик
Шрифт:
Кое-как обтершись и натянув на себя халат, висевший, на счастье, здесь же, Акимов пошел в комнату. Ему требовался отдых. И Акимов в который раз за эти часы прилег.
Но тело по-прежнему над ним издевалось. Насколько в ванной ему было душно, настолько же в комнате стало холодно. От легкого сквозняка и оставшейся в складках кожи влаги Акимов быстро остыл, покрылся гусиной кожей и окоченел. Пришлось забираться под одеяло.
Он лежал, чувствуя, как мерзлая скованность и усталость медленно уходят в кровать, и пытался определить границы своей территории.
Ощущение «Я, Акимов, в чистом виде» максимально проявлялось при закрытых глазах, заполняя изнутри весь телесный объём. Если их не открывать и пошевелить рукой, оно сохранялось. Но стоило эту шевелящуюся руку увидеть, как «Я», отчуждаясь, сжималось до размера точки, а потом эта точка терялась в том, что «мной» явно не являлось. Но все равно с этим «мной» было неразделимо слито.
Акимову пришло в голову сравнение своего состояния с улиткой. Он – мякоть, тело старухи – раковина. Раковина не воспринимается тогда, когда улитка залезает в нее полностью. Или когда она раковину не задействует и не видит – ползет, например. Ползание означает процесс мышления или любое действие, не связанное с телом.
Здесь Акимов сделал элементарный вывод – тело необходимо максимально прикрыть, спрятать его под одеждой, чтобы оно как можно меньше напоминало о себе. И не доводить его до такого состояния, когда оно в своих недомоганиях и потребностях полностью вытесняет Акимова с оставшейся ему территории. То есть, с территории мысли.
Отлежавшись, Акимов стал рыться у старухи в шкафу и после долгого поиска нашёл в нем завернутые в бумагу абсолютно новые трусы, колготки, чем-то похожие на те, что зимой носила его жена, сорочку и закрытое платье с длинными рукавами. Платье, скорее всего, было парадно-выходным – его кительная чернота оживлялась перламутровым пятном брошки.
«Бред! Боже мой, какой бред! До чего я дожил»
Одевался Акимов очень долго. От того, что не умел, от того, что тело плохо гнулось, и от того, что он делал это с закрытыми глазами. Потом Акимов снова сел в кресло и углубился в себя.
… Итак, после магазина он встретил у гаражей мужика, ковыряющегося под капотом, с которым очень скоро начал спорить. Предметом спора был сорт пива, которое пил Акимов. Потом звонила жена, и он сбрасывал вызовы. И так матерился, что на него начали оглядываться. Это он помнит хорошо.
Потом… потом он поехал на Петроградскую на троллейбусе. И сидел у окна и, чтобы отвлечься, считал проезжающие мимо машины красного цвета. Это тоже, оказывается, осталось в памяти. Затем он встретил Чернова у его офиса, и они по Карповке пошли к Ботаническому саду. И по пути Акимов начал рассказывать о своей драме. Пока без подробностей. Так, эта часть вспомнилась…
Ресторан назывался «Париж», нет, «Окно в Париж», потому что Акимов, когда поднакачался, всё время спрашивал у официанта:
– Принесите мне, пожалуйста, окно, покрупнее и с мытыми стёклами.
– Какое окно?
– В Париж,
И они с Черновым каждый раз ржали … Потом … после шампанского заказали обыкновенной водки и после первой рюмки Акимов начал плакать …
Здесь начались провалы, и дальше всё пошло очень смазано. Он приставал к женщинам, плясал под Киркорова на танцплощадке и постоянно пытался дозвониться до жены. Акимов помнил, как мобильник всё время выскальзывал на пол. Но что было потом? Кто-то к ним подсел, или ему уже кажется…
Вдруг зазвонил телефон. Напугав Акимова так, что он вздрогнул. Вначале он хотел переждать, но звонок своей громкой пронзительностью не позволял долго терпеть. Акимову пришлось пойти и снять трубку.
– Да? – чтобы и здесь не видеть себя в зеркале, он сел на пуфик.
– Вера Павловна? Здравствуйте, дорогая. Это Татьяна Александровна. Не разбудила? Что-то вы долго не подходили, – дребезжащий из трубки голос, как показалось Акимову, мало чем отличался от его собственного. Та же гнусность. – Я и сама неважно слышу звонки, и поэтому всех прошу, чтобы звонили подольше. Ну, как вам понравился вчерашний концерт? По-моему, замечательно. Особенно тот мальчик, что пел про детей Ленинграда. Вы были сегодня на улице? Если соберётесь – одевайтесь потеплее. Холод ужасный. Я посмотрела в окно, вроде люди без головных уборов, а вышла, промёрзла насквозь. Очень холодное начало мая. А вы чем занимались?
– Я мылся, – ответил Акимов.
– А у нас вчера горячую воду отключали. Но батареи еще топят. А у вас?
– Что?
– У вас топят?
– Топят.
– А в пятнадцатом доме уже отключили.
Односложные ответы Акимова не мешали Татьяне Александровне делиться мыслями и новостями. Подмены она пока не замечала.
– Вы знаете, Вера Павловна, в угловом сегодня замечательные окорока продавали. Совсем нежирные. Очень вам рекомендую. Как, кстати, ваш желудок? Заработал?
– Заработал.
– Ну и слава Богу. А у меня проблемы противоположные. Вы понимаете? Не держится ничего. Я уж и молочное почти исключила и фруктов поменьше ем, а всё равно – слабит, и всё тут. Как вы считаете, стоит попробовать «Димеколин»?
– Не могу вам сказать. Не знаю.
– А у вас что, случилось что-то?
– Почему вы так решили?
– Как то вы очень … Со Стасиком что-нибудь опять?
– С кем?
Голос стал громче:
– Со Стасиком.
– С ним всё в порядке, надеюсь.
– Нет, я чувствую, вы чем-то очень расстроены, Вера Павловна. Из вас слова не вытянешь. А может, вы на меня обиделись?
– За что?
– Ну, когда я свои конфеты Харитоновой предложила. Так ведь ей ничего вообще не дали. И у неё внук очень сильно пьёт. Молодой еще парень.
С той стороны к Татьяне Александровне примешалась посторонняя бессвязная речь. Она ненадолго отвлеклась, а потом стала извиняться:
– Уж вы меня простите, Вера Павловна, не могу больше разговаривать. Позвоню вам завтра. Или увидимся в садике. Не грустите, дорогая, все наладится. Всего хорошего…