Чертов мост
Шрифт:
— В этом вы правы. Нам ошибаться было простительнее.
Ламор поглядел на него. Баратаев, особенно бледный при тусклом свете фонаря, сидел совершенно неподвижно, не отрывая глаз от далекого Везувия.
— Нам?.. Конечно… Помните, где мы с вами познакомились?
— Забыть мудрено.
— Да. Хоть было это более двадцати лет тому назад. Точнее: в седьмой день второго месяца, в год истинного света пять тысяч семьсот семьдесят восьмой…
Он произнес с насмешкой масонское обозначение времени. Но выражение лица его несколько смягчилось.
— В тот памятный день мы принимали в Ложу Девяти Сестер брата Вольтера, за несколько недель до его кончины. Лаланд был мастер, а подготовлял профана ваш соотечественник, граф Строганов… Жив он еще или умер? Воображаю, как он себя чувствовал, когда остался в темной комнате наедине со стариком, — сказал Ламор, усмехнувшись. — В самом деле, неприятное положение — подготовлять к свету Вольтера… Лаланд тоже волновался, и мы все… Да я, старый дурак, и сейчас волнуюсь, вспоминая… Помните музыку, эти скрипки? Оркестр играл Третью
— Вольтер — масон сомнительный, но за действия санфедистов он, кажется, не отвечает?
— О нет… Но, по-видимому, брат мой, еще не совсем отесан камень?
— Значит, не наступил час отдыха.
— Час последнего отдыха наступает. И не только для свободных каменщиков. Другие моральные силы переживают тоже нелегкие времена, правда? Разве христианство в ином положении, чем масонство? В начале французской революции либеральные священники были у нас настроены очень радостно. Они говорили о независимой церкви, освобожденной наконец от унизительной государственной опеки, о первых временах христианства, о свободной апостольской общине… Некоторые из них и теперь находят, что революционные преследования подняли церковь на небывалую духовную высоту. Эти люди в человеческой душе никогда ничего не понимали и никогда ничего не поймут. Вера больше нуждается во власти, чем власть в вере. Кардинал Руффо, руководящий шайками санфедистов, лучше знает толк в жизни, чем либеральные священники революции. Апостольской общины я не видел и не знаю, давно это было. Но вот что скажу с полным убеждением: безнаказанное преследование церкви нанесло ей тяжкий удар, от которого ей не суждено оправиться, как монархическая идея никогда не оправится от казни Людовика XVI. Слишком: велик соблазн, слишком растлены им низменные души людей… Поверьте, все преступления папы Александра Борджиа гораздо меньше повредили церкви, чем вид хама, безнаказанно ругающегося над распятием, чем голая мадмуазель Майар, танцующая на алтаре Notre Dame.
— Какой же ваш вывод? Или все следовало оставить по-старому, так было хорошо? — угрюмо спросил Баратаев. — И теперь что Делать, если распались моральные скрепы?
— Это другой разговор. Я вас спрашиваю: откуда берется у людей энтузиазм, после всего того, что было?
— А я вас спрашиваю: что надо делать?
Ламор усмехнулся:
— Вопрос трудный. Вам на него ответить легче, чем мне. Я за вас ответил бы так. Прежде всего надо надеть намордник на зверя и хаму показать крепкий хлыст. Это единственный смысл контрреволюции: сама по себе она ничем не лучше, чем революция. У нас целое поколение готовило революцию, не имея понятия о том, что это такое. Теперь мы готовим контрреволюцию и ее представляем себе еще более смутно. Многие отшатнутся от нее с таким же ужасом, как отшатнулись от революции. Виселица — вещь полезная, но красоты в ней никакой нет, да и крестом ее осенять незачем. Крест на рукоятке меча имеет философский смысл… Правда, и здесь можно усмотреть некоторую забавную шутку со стороны того гипотетического духа, который так хорошо задумал интригу романа мировой истории (Лесаж с этим духом в сравнение не идет). Но и смысл в рукоятке крестом все же есть, несомненный, больший, чем думают со стороны поверхностные ценители. А вот виселица с крестом — это неаполитанский стиль, стиль очень скверный… Да и вообще контрреволюция сама по себе жалкая вещь. Я не понимаю наших роялистов… Разве король на троне казненное го — тот же прежний король? Монархию воссоздать можно, но престиж ей вернуть нельзя. А эти принцы, прятавшиеся по подвалам!.. Les proscrits!.. [108] Их больше ненавидят за их нынешнее бесправие, чем за их былой деспотизм. Угнетатели, ставшие угнетенными, — конченые люди… Я опять отвлекся, простите… Так, видите ли, с хлыста нужно бы начать, а затем можно взяться за работу. Для этого на все взрослое поколение надо махнуть рукою и заняться теми, кому не будет шестнадцати лет в день, когда на зверя наденут намордник. Надо воспитать новое человечество. Это не очень новая мысль, ей, верно, три тысячи лет. Но мысль вполне правильная. С шестнадцатилетними еще, быть может, что-либо выйдет… Это все я за вас говорю.
108
Упраздненные, гонимые! (франц.)
— А за себя?
— Ничего не выйдет и с шестнадцатилетними.
Вдали над Везувием сверкнуло несколько искр.
— Вы видели кратер? — показывая рукой на вулкан, спросил Ламрр, — Я поднимался… Над Везувием не летают птицы, на земле его нет насекомых. Только люди живут на нем. Какие-то отшельники… Из бездонного бокала рвется огонь. Здесь вулкан называют Cucina del Diavolo — кухня дьявола, — какое выразительное название! В Неаполе, собственно, ничего и доказывать
Он помолчал, затем спросил Баратаева с усмешкой:
— Вы что-то не очень со мной спорите?
— Зачем я буду спорить? — ответил с внезапным раздражением Баратаев. — Допустим, что все правда в вашем утомительном пессимизме. После ужасов революции ужасы контрреволюции — это для усмирения хама, как вы аристократически выражаетесь. А потом хам вырвет хлысты, на контрреволюцию ответит новая революция, и так без конца, да? Чудесное же воспитание получит молодое поколение… Меня, впрочем, интересуют преимущественно выводы. Из ваших взглядов вывод можно сделать только один: броситься бы возможно скорее, головой вниз, в кухню дьявола, в этот самый кратер Везувия. Вы, однако, до семидесяти лет не бросились. Может быть, рассчитываете убедить человечество броситься? Я не знаю, зачем вы живете, зачем всем, кто готов слушать, высказываете свои утешительные мысли… Вы умный человек, но, извините меня, выше некоторой ступени ума, выше определенного его сорта вам не дано подняться. Бросьтесь, в самом деле, в Везувий.
— Зачем так сразу в Везувий?.. Для начала достаточно встать на ноги: большинство людей, как святой Януарий, патрон этого города, рождается в коленопреклоненной позе.
— Нет, оставьте… Пустая вещь — афористическое мышление…
Баратаев вдруг остановился и уставился глазами вверх на сторожевую башню. Дозорный что-то взволнованно кричал. Усилившийся ветер относил его слова. Баратаев встал, приблизился к башне и, сложив трубкой руки у рта, спросил, в чем дело. По словам дозорного, в море на высоте Капри показались огни. Кажется, какая-то эскадра идет к Неаполю. Баратаев и Ламор тщетно вглядывались в море и ничего не видели. Был ветер, волны рвались и пенились у мрачных стен Castel del Ovo.
— Если это французы, дело меняется, — сказал Баратаев.
— Если это англичане, дело тоже меняется, — сказал Ламор. — А я когда-то уже переживал такие минуты… Странно…
Они поспешно направились назад в замок. Близился рассвет.
XIII
Огни, которые видел в море дозорный Castel Nuovo, принадлежали английской эскадре. Это лорд Нельсон подходил к неаполитанским берегам.
Гораций Нельсон, барон Нильский, в ту пору, несмотря на свою испытанную храбрость, на тяжкие раны и на блестящую победу при Абукире, еще был далек от необычайной славы, выпавшей на его долю после Трафальгарского сражения. Король Георг III не был к нему благосклонен. Питт его недолюбливал, как недолюбливал всех глупых людей. В Англии не прощали Нельсону того, что он не сумел помешать высадке в Египет армии генерала Бонапарта; и даже за победу у Нила адмирал получил в награду не титул виконта, на который он рассчитывал, а низшую степень пэрии, баронский титул. Это чрезвычайно его раздражило. Он чувствовал нерасположение к себе начальства, правительства и высшего английского общества.
Престижу лорда Нельсона в Англии препятствовало многое: незнатное происхождение — отец его и все предки были простые священники, — неприятный характер и детское тщеславие, невежество и отсутствие воспитания, малый рост и некрасивая наружность. В последнее же время особенно вредил адмиралу общественный скандал — связь лорда Нельсона с Эммой Гамильтон, женой английского посланника в Неаполе. Любовные связи могли быть у всех, но эта имела скандальный характер. Неприличны были отношения, возникшие между Нельсоном и его женой. Странно было то, что старик посланник остался лучшим другом адмирала. Многие — с полной осведомленностью — вспоминали прошлое леди Эммы, которая в первой своей молодости была уличной женщиной. Обо всем этом говорили не стесняясь в аристократических салонах Лондона. Но о главной черте скандала там говорили лишь шепотом мужчины, да и то с разбором: в обществе юношей о ней молчали, чтобы их не портить; в обществе стариков также молчали, из уважения к сединам. Черта эта заключалась в особого рода отношениях, существовавших будто бы между леди Гамильтон и неаполитанской королевой Марией-Каролиной. В Неаполе о них болтал каждый мальчишка. Революционные листки писали об этих отношениях с большим удовольствием, в том особенно противном уличном тоне, в каком обычно обличают нравы низложенной династии на следующий день после ее низложения.
Страсти адмирала к леди Гамильтон недоброжелатели приписывали его бездействие и военные ошибки. Говорили, будто он пропустил генерала Бонапарта в Египет потому, что не мог расстаться со своей любовницей; будто в Палермо он в угоду леди Эмме проводил ночи напролет за игрой и проиграл в карты состояние. Долгое пребывание Нельсона в сицилийских водах объясняли тем же влиянием. Адмирал делал все, что хотела леди Гамильтон; леди Гамильтон ни в чем не могла отказать Марии-Каролине. Королева же, смертельно напуганная революцией, больше всего боялась, как бы Нельсон не перестал заниматься ее делами. Эшафот ее сестры, Марии-Антуанетты, все мерещился королеве Обеих Сицилии. Она верила в непобедимость барона Нильского: лишь он мог ее спасти от неаполитанских мятежников и от французской эскадры, недавно прорвавшейся в Средиземное море.