Чертовар
Шрифт:
Хлебов на Арясинщине спокон веков почти не сеяли, даже для винокурения и то всегда прикупать приходилось, в тех же Кимрах, например, до которых от Арясина было рукой подать. Половина пригодных под пашню земель была занята тутовником, из всех северных русских земель прижившимся только здесь. Едва ли не тысячу лет жили здесь тутовые посадки, защищенные, по слухам, сперва молитвою Святого Иакова Древлянина, а потом его же чудотворною иконою, которую бережно хранил Яковль-монастырь. Спокон веков заведенные, от деда к внуку передавались тут шелковарни, с давних пор были известны и шелкомотальные машины, быстро раскручивающие кокон на нитки, и любой арясинский первоклашка, едва научившись считать, уже знал, что на два с половиной фунта размотанного шелка требуется от десяти до шестнадцати свежих арясинских
Кружева Арясин творил в России лучшие, куда там вологодским. Самые драгоценнейшие уже более ста лет плела обширная, чуть не треть большого села Пожизненного обжившая семья Мачехиных. Кружева у Мачехиных были дорогие, цветные, и делились на три сорта: светло-палевые, будто легкий дым — «каспаровые»; желтые, блестящие, мало не как золото — «бальтазаровые»; наконец, черные, текучие, как ночная вода в Тощей Ряшке — «мельхиоровые». Названия те пришли от стародавних времен, говорят, их задолго до Никона вывел какой-то грамотей-начетчик из потаенной священной, но давно потерянной книги, именуемой в народе «Наитием Зазвонным». Приезжала, кстати, за тем «Наитием» большая экспедиция из Москвы, трижды попала в Конаково, а потом ученых людей за пустое катание на электричке лишили субсидий.
И еще много было тут церквей, притом даже шатровых, излюбленных нынешними митрополитами и светской властью, — а в последние годы строились все новые и новые: вслух о причине говорить побаивались, но все знали, что по некоторому поводу вывелись в бывшем княжестве и черти, и другие всевозможные бесы — даже те, что на переправе от Упада к монастырю безобразничали. Что, как, да из-за чего — было не совсем понятно, однако точно известно. Вместо чертей и бесов побаивались на Арясинщине человека, имя которого разве что шепотом, одними губами произносили — «Богдан».
И цикорий, и кружева, и вообще все, что не шло на Арясинщине к собственной потребе, выкупали у населения посредники, куда что потом девалось — все прекрасно знали, но тоже лишнего не болтали, а только губами вышептывали — «Киммерия». С тех пор, как вразумилась Россия и восстановила у себя правильного государя, хлеб и прочие удовольствия поставляла сюда Москва: у Арясина скапливались деньги от кружевного промысла и от цикорийного, чтоб расплатиться за все нужное, — и денег еще прибавилось в последние годы, когда ушли из приболотных сел цыгане, а поместился в этих селах никому до этого не ведомый Богдан. Все семь церквей ближайшего к тем местам села Суетного, вопреки запрету Амфилохия, дружно и ежедневно поминали в заздравных молитвах Богдана: и у Ильи-Пророка, и у Варвары-Мученицы и, что весьма неожиданно, в стоявшей на отлете одноглавой церковке с неудобным, хотя древним названием «Богородицы-что-у-Хлыстов». Амфилохий ежегодно о Великом Посте делал батюшкам внушение за такое нарушение и… отпускал грехи, епитимью налагая самую мягкую; сам-то он очень хорошо знал — кто такой Богдан Арнольдович Тертычный.
2
Вашу мать звали Елена Глинская?
— Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота. Ты будешь отмерзать или нет?
Вопрос повис в воздухе. Вынужденное безделье посреди недели тяготило. К тому же не давал покоя страх покушения: теперь, лишившись мощной защиты Имперской Федеральной Службы, он запросто мог превратиться из охотника в дичь. Его звали Кавель Адамович Глинский. И никак иначе.
Его звали так от рождения, и кто знает — не первым ли он был из числа тех, кого в лето пятьдесят какого-то позднего года окрестили на Смоленщине этим именем. Присланный из епархии новый батюшка, иерей Язон, водворившись в село Знатные Свахи Сыргородского уезда (тогда — района), очень сильно запил. Поп нарекал Кавелями всех младенцев мужского пола, продолжалось это долго, покуда
Село по множеству противоречивых соображений скоро расселили, будто коммунальную квартиру. Сперва собирались на его месте космодром строить, потом — водохранилище, еще думали под ним хоронить урановые отходы, а в итоге вселили в запустевшие избы турок-месхетинцев, от которых отплевалась Грузия. Свахинцы, более-менее великороссы, хотя с изрядным польско-белорусским подпалом, рассеялись по Руси. Юный Кавель Адамович Глинский удачно очутился в ближнем Подмосковье, в городке под названием Крапивна; еще в шестидесятые городок был насильственно включен в черту Москвы, но столичности от этого не приобрел, все равно ездить в него приходилось на поезде с Курского вокзала. Так и вырос Кавель Адамович провинциальным москвичом, для которого, несмотря на драгоценную прописку в столице, слова «поехать в Москву» означали простое: насущную еженедельную необходимость. «Все вкусное» в Крапивне было только оттуда, ибо в своих магазинах имелись преимущественно серые макароны, пластовый мармелад и плодово-ягодное вино.
Годы школьные, семидесятые, Кавель Адамович помнил смутно. Все десять лет просидел он за партой с одним и тем же мальчиком, которого звали Богдан Тертычный. Мальчик был смугл, низкоросл, коренаст, редковолос, к тому же молчалив, — словом, в товарищи годился мало, но Кавель тайно обожал соседа за то, что тот защищает его от обидного прозвища «Каша», как-то естественно возникавшего при попытке образовать уменьшительное от имени Кавель. За «кашу» Богдан, не говоря ни слова, шел прямо к обидчику и очень привычно, без единого слова выбрасывал вперед левую руку, после чего грандиозный фингал от челюсти до брови не заживал пять недель. Богдана боялась вся школа, от директора до истопника включительно. Богдан был прирожденным мстителем за себя и за своих, никогда не лез в драку первым, но всегда давал сдачи, — и очень мощно давал. Никогда не носил он пионерского галстука, тем более — комсомольского значка, никогда и никто не поставил его в угол и не выгнал за дверь. Но и другом он не был — никому. Соседа по парте защищал, видимо, потому, что считал ниже своего достоинства сидеть за одной партой с объектом издевательства.
Старшие братья обработанных Богданом остроумцев пытались отделать его, подловив по дороге домой, где угрюмый крепыш жил с матерью-медсестрой, — но все без пользы. Богдан выворачивался из-под брошенного в него кирпича, — через мгновение тот, кто рискнул кирпич бросить, лежал на дороге с множественными переломами, а Богдан уходил своей дорогой. По всем предметам были у него дежурные четверки, кроме поведения, тут Богдан требовал пятерку, и ее ставили. Пятерку по физике, однако, он получал не за страх, а за совесть, приборы слушались его, как рабы, лабораторные работы сходились до десятого знака после запятой. При всем при этом Богдан умел быть незаметным.
Только этот жутковатый защитник и оставил в душе Кавеля что-то вроде теплого чувства, ничего интересного больше школьные годы не принесли. После окончания школы Кавель Глинский почти потерял Богдана из виду, но кое-что о нем знал: в основном по каналам своей весьма привилегированной работы: Богдан бросил свой Бауманский, в армию не пошел принципиально, предпочел месяц психушки с получением несъемной «пятой» статьи, потом сошелся с женщиной старше себя на двенадцать лет и отбыл в деревню. Имелся и адрес, да много ли в адресе корысти?