Черты и силуэты прошлого - правительство и общественность в царствование Николая II глазами современника
Шрифт:
Был жаркий июльский день. Застали мы Горемыкина сидящим на диване неподалеку от окна, дающего на Фонтанку, по ту сторону которой возвышался Инженерный замок. Он был в чесучовом пиджаке, но, невзирая на то, обливался потом. Его гладкое, полное, упитанное, бескровное лицо с белесыми, выпуклыми, лишенными всякого выражения глазами действительно в ту минуту напоминало белорыбицу, как называли Горемыкина в некоторых сенаторских кругах. Перед ним на маленьком столике стояла простокваша, которую он как-то лениво и машинально ел. Обращенные к нему по очереди Ширинским и Шванебахом убеждения немедленно распустить Государственную думу Горемыкин слушал с величайшим равнодушием и хладнокровием, не давая себе труда им возражать. Напрасно Ширинский прибегал к столь любимым им и трудно постигаемым метафорам, напрасно Шванебах приводил примеры из Французской революции, с мемуарной литературой которой он был на редкость знаком причем постоянно щеголял этим знанием, ничто не действовало — Горемыкин был невозмутим. Я сидел несколько поодаль, почти у самого окна; равнодушие и мертвенность Горемыкина меня бесили, и мне страстно
— Иван Логгинович, — обратился я к Горемыкину, — вы видите, что там? — сказал я, с нарочитой живостью указывая на окно.
— А, где, что? — всполошился Горемыкин, очевидно предполагая, что с улицы грозит какая — то опасность, от которой он не мог считать себя в то время застрахованным.
— Да там, напротив.
— Что же напротив?
— Да Инженерный замок.
— Ну, так что же? — спросил несколько успокоившийся Горемыкин.
— А то, что если бы то, что совершилось в этом замке 11 марта 1801 года (убийство императора Павла), было отложено на 12 марта, то оно вовсе бы не совершилось, ибо в это время у петербургской заставы был уже выписанный императором Павлом Аракчеев, и он сумел бы разрушить планы заговорщиков. Точно то же и с Государственной думой. Сегодня, допустим, ее еще можно разогнать. Возможно ли это будет через неделю — неизвестно.
— Вы правы, — сказал еще не успевший впасть в свое невозмутимое спокойствие Горемыкин.
Я, конечно, не могу приписывать ни моему посещению, ни тем более моим словам дальнейших действий Горемыкина. Поступки свои он тщательно обдумывал вполне самостоятельно, и я не встречал человека, столь мало поддающегося чужим влияниям, а тем более высказываемым при нем соображениям. Трудно приходя к каким-либо сколько-нибудь верным решениям, он, решившись на какой-либо шаг, как я уже упоминал, с неизменной твердостью шел к его осуществлению. На другой же день вечером состоялось облеченное в письменную форму постановление Совета министров о роспуске Государственной думы, а на третий день днем Горемыкин отправился с журналом Совета в Петергоф к царю.
Знавший об этом Совет министров почти (за исключением Столыпина) в полном сборе ожидал его возвращения на квартире у Горемыкина. Часов около 8 дня наконец вернулся Горемыкин. Вошел он в комнату, где собрались министры, с наречито веселым видом и цитируя слова из писем г-жи Севинье к ее дочери, в которых сказано: «Je vous le donne en cent, je vous le donne en mille vous n’avez pas idee de la nouvelle que je vous apporte? Je ne suis plus president du Conseil»[586]. Засим он сообщил, что указ о роспуске Государственной думы подписан, а председателем Совета назначен Столыпин, который остался еще во дворце, но вскоре приедет. Тем временем прибыл градоначальник Лауниц, который сообщил, что никаких беспорядков по поводу роспуска не ожидает, что все меры приняты (в Петербург были введены из лагерного сбора некоторые гвардейские кавалерийские части), и что он просит лишь тех министров, которые живут на частных квартирах, дня облегчения работы полиции переехать в казенные здания. Таких было несколько, в том числе Стишинский. Приехал засим Столыпин, но ничего нового не передал — и министры вскоре разъехались.
Произошло же между тем следующее.
Как выяснилось впоследствии, Горемыкин дважды докладывал государю о необходимости роспуска Государственной думы и дважды получил на это согласие Николая II, а затем, когда во исполнение сего представил царю указ о роспуске, он отказывался от своего первоначального решения. Отправляясь 8 июля в Петергоф, Горемыкин твердо решил добиться окончательного согласия царя на эту меру. Ввиду этого он захватил с собою самый указ о роспуске Государственной думы и, кроме того, прошение об увольнении от должности, которое он хотел представить царю в случае несогласия Николая II на предлагаемую Советом министров меру.
Приехав в Петергоф, а быть может, по пути туда ему стало известно (как, не знаю), что вопрос о его уходе и замене Столыпиным уже решен, причем Столыпин уже выписан с этой целью в Петергоф.
В Петергофе его ожидал, однако, новый сюрприз. Его там встретил министр двора Фредерикс и принялся убеждать пойти в Государственную Думу и высказать ей порицание от имени государя. Горемыкин, разумеется, понимал всю нелепость подобного предложения и наотрез отказался от исполнения этой мысли. Направившись затем к государю, он увидел, что эту мысль уже успели — очевидно, тот же Фредерикс, действовавший, вероятно, по наущению Трепова, имевшего возможность влиять на Фредерикса через своего шурина Мосолова, управлявшего канцелярией министерства двора, — внушить и государю. Горемыкину не стоило труда разъяснить государю, что подобное обращение к представителям населения совершенно немыслимо, что неизбежным его результатом будет прямой конфликт между престолом и представителями населения. Вслед за этим согласился государь и на роспуск Государственной думы и тут же подписал указ об этом. Но этим Горемыкин не ограничился. Умный и тонкий, он понял, что вслед за этим неизбежно последует его увольнение и призыв на пост председателя Совета министров кого-либо с более либеральной репутацией. К этому времени у государя уже обнаружилась склонность к одновременному принятию двух мер несколько противоположного характера, так чтобы одна из них как бы смягчала другую. Предвидя все это, Горемыкин решил предупредить события, и как только государь подписал указ о роспуске думы, так он тотчас обратился с просьбой о своем увольнении от должности, причем тут же предложил назначить на свое место именно то лицо, на котором, как он знал, государь уже остановил свой выбор, т. е. Столыпина. Ход этот был очень ловкий, в особенности в том отношении, что
Выйдя вслед за этим из кабинета государя, Горемыкин был встречен Треповым, тревожно спросившим его, на что решился государь. Горемыкин, указывая на свой портфель, ответил кратко:
— Указ о роспуске, подписанный государем, здесь.
— Это ужасно! — воскликнул Трепов. — Завтра к нам сюда придет весь Петербург.
— Кто придет, тот назад не уйдет! — отчеканно ответил спокойно Горемыкин, но, конечно, намотал себе на ус слова Трепова. Они привели его к убеждению, что на государя будут направлены все усилия, что добиться отмены принятого им решения, пока оно еще не опубликовано. Против такого оборота дела Горемыкин принял все меры. Тотчас после окончания заседания Совета министров он отпустил всех состоящих при нем чиновников, в том числе и жандармского офицера, который даже не сразу согласился оставить помещение, занятое Горемыкиным, говоря, что его обязанность следить неотлучно за безопасностью председателя Совета министров. Затем Горемыкин заявил своим домашним, что он устал, и немедленно лег спать, приказав строго-настрого не будить его ни по какому поводу. Однако и этим он не ограничился; он запер на ключ не только свою спальню, но и комнату, ей предшествующую, чтобы и самому не слышать, если кому-нибудь вздумается к нему стучаться.
Предположения Горемыкина и принятые им меры были далеко не лишними. Прошло немного времени после того, как Горемыкин забаррикадировался от внешнего мира, как фельдъегерь привез Горемыкину пакет от государя. Утром вместе с утренним кофе ему принесли «Правительственный вестник», заключавший указ о роспуске Думы и письмо государя с указанием о том, чтобы опубликование этого указа было отложено.
Здесь Горемыкин выказал не только большую проницательность и находчивость, но и большое гражданское мужество. Взять всецело на себя ответственность за роспуск Государственной думы, когда ему лично это, в сущности, уже было безразлично, так как, выйдя из кабинета государя, которым было принято его прошение об увольнении от должности, на такой поступок способен был не всякий. Казалось, что было бы проще, как предоставить своему заместителю распутаться в создавшемся положении. Можно было даже не без злорадства предвидеть, что Столыпин с Государственной думой не справится, а посему скоро сам будет отрешен от власти.
Утром 9 июля, пробегая «Правительственный вестник», прочел я в нем, к великому моему удивлению, наряду с указом о роспуске Государственной думы увольнение Горемыкина и назначение Столыпина, события, которые были мне уже известны; еще указы об увольнении от должности Стишинского и Ширинского (а равно манифест, как бы разъясняющий причину роспуска Государственной думы и утверждающий, что роспуск этот отнюдь не обозначает отмены положений, установленных Манифестом 17 октября). Событие это было для меня совершенною неожиданностью. Будучи, невзирая на постоянное разномыслие по многим вопросам с Стишинским, в весьма хороших с ним личных отношениях, я тотчас отправился к нему, дабы выразить ему сочувствие по поводу столь неожиданного для меня и для него его увольнения от должности. Застал я его в помещении Главного управления землеустройством, куда он только что накануне по настоянию Лауница переехал со своей частной квартиры, причем рядом с ним стоял большой письменный стол, перевязанный веревками, концы которых были припечатаны. Было ясно, что стол этот, очевидно, заключающий различные бумаги, составлял личную собственность Стишинского и тоже только что переехал с его частной квартиры, причем с него даже не успели снять перевязывавшие его веревки. Сам Стишинский, как всегда наружно спокойный, находился, очевидно, в удрученном состоянии. Рассказал он мне тут, что узнал о своем увольнении даже не из «Правительственного вестника», а от одного из своих сотрудников по ведомству, а именно управляющего делами Главного земельного комитета А.А.Риттиха, которому он по телефону намеревался дать распоряжение относительно дня следующего заседания комитета. Риттих, которому увольнение Стишинского было уже известно, был вынужден ему сказать, что от него, Стишинского, назначение заседаний Земельного комитета уже не зависит.
Стишинский, в общем ожидавший своего увольнения, был в высшей степени оскорблен тем способом, которым оно было осуществлено. Еще накануне, после того, что Горемыкин сообщил, что он заменен Столыпиным, Стишинский заявил ему, что он немедленно подаст прошение об увольнении от должности, но Горемыкин ему это отсоветовал, говоря, что Столыпин едва ли станет изменять личный состав Совета министров.
Но в особенности зол был Стишинский на Столыпина, который, вернувшись из Петергофа, конечно, не только знал о предстоящем увольнении его и Ширинского, которое, очевидно, произошло по его настоянию, но, вероятно, даже соответствующие указы об этом имел в своем портфеле, ему ни слова не сказал об этом, предоставив заинтересованным двум лицам узнать об этом из «Правительственного вестника» или даже от третьих лиц, которые бы с ним встретились до прочтения им самим «Правительственного вестника», как это в действительности и произошло. Этой крайней неделикатности Столыпина Стишинский, как и Ширинский никогда ему не простили и тотчас превратились не только в его политических, но и личных недругов.