Честь имею. Том 2
Шрифт:
– Последнее слово за мной, – сказал он. – Еще не ясно, куда провалился генерал Самсонов со своей армией…
Всю ночь за лесом вспыхивали разноцветные ракеты – зеленые, красные, желтые. А днем горизонт застилали дымы пожаров и костров. Но странно, что дым бывал разный. Не сразу в штабе сообразили, что это сигналы: белесый дым указывал расположение русской пехоты, а темный – артиллерии.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вторую армию я застал на марше, когда она, палимая солнцем, двигалась по столь глубоким пескам, что жалко было глядеть на лошадей, которые выбивались из сил, влача через холмы пушки, снарядные
Самсонова я впервые увидел мельком, когда он знакомился с пополнением новобранцев, только что прибывших в его армию, еще замордованных унтерами, оболваненных наголо. Внушительно возвышаясь над молодняком, «Самсон Самсоныч» решил провести опрос жалоб и претензий:
– Не обижают ли вас младшие офицеры?
– Никак нет… рады стараться.
– Получали ли вы свои три фунта хлеба на день?
– Получали, ваше превосходительство.
– Получали ли портянки с сахаром?
– Получали…
И что бы ни спросил их Самсонов, на все следовал ответ: получали. Наконец и генерал заподозрил недоброе:
– Может, и ананасы вам выдавали?
– Давали, – радостно отозвались новобранцы.
– И угря под соусом крутон-моэль?
– Получали…
– Дураки вы все, мать вашу так! – внятно произнес Самсонов и, понурясь, пошел к своему автомобилю…
Начальник самсоновского штаба генерал Постовский («сумасшедший мулла») принял меня сдержанно и без радости, как в нищей семье, и без того несытой, принимают лишнего нахлебника. Молча он ознакомил меня с приказом Жилинского, похожим на понукание: «Задержка в наступлении 2-й армии ставит в тяжелое положение 1-ю армию», – писал он, как бы оправдывая Ренненкампфа. Между тем я даже без подсказок Постовского убедился, что армия Самсонова по двенадцать часов в сутки выдирается из песков, но еще не выбилась из графика движения.
– Люди измотаны, – огорченно сказал Постовский. – Мы словно тащимся через Сахару, лошадям нет овса, солдаты голодают…
На привале я подслушал такой диалог солдат:
– Опять чечевица! Раньше-то ее даже лошадям не скармливали, потому как лошадь лысеть начинала. А теперича нам суют – русский солдат, мол, все сожрет, а лысеть станет не сзаду, а спереду. Оно и видно, что хлебца нам не видать.
– А все они – офицеры! Сами-то небось рисинки кушают, а нам опосля чечевицы даже ребеночка бабе не сделать…
В направлении на Алленштейн армия выбралась из песков на гладкие дороги, связывавшие множество деревень и баронских фольварков. Шоссе были заранее перерыты поперечными канавами, подступы к сыроварням и спиртовым заводам опутывала колючая проволока. Яровые хлеба были немцами уже скошены, но остались на полях, не убраны; громадные просторы топорщились ботвою кормовых бураков. Жители уходили от нас, поджигая свои дома, в загонах оставались стада коров, жалобно блеяли бесхозные овцы. Солдат удивляло, что в домах прусских бауэров были телефоны, а в каждой деревне имелся ресторан, клуб с подмостками и бильярдные комнаты.
– А у нас – што? – рассуждали они. – На завалинке посидишь, с соседом полаешься – вот и все радости…
Это одна сторона дела. Но была и другая. Армию возмущало
Пропаганда страха перед русскими была поручена пасторам. На стенах домов, церквей или станций висели красочные олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах. Длинные лохмы волос сбегали вдоль спины до копчика, из раскрытых ртов торчали клыки, будто кинжалы, а глаза – как два красных блюдца. Под картинками было написано: «РУССКИЙ КАЗАК. Питается сырым мясом младенцев». Однажды на улице Омулефофена я увидел казаков, силившихся поднять с колен молодую немку с грудным ребенком на руках. Казаки ее поднимали, она снова падала. Мне пришлось вмешаться.
– О чем она причитает? – спросил урядник. – Бьемся с ней, бьемся… ровно припадочная, а мы ни хрена не понимаем, чего этой дуре от нас надобно?
– Она просит, – объяснил я, переводя речь задуренной женщины, – чтобы вы не съели ее ребенка, согласная даже на то, чтобы самой быть съеденной вами.
– Да типун ей на язык! – стали материться казаки…
Но постепенно, по мере продвижения армии в глубь Пруссии, эти слухи примолкли, жители стали возвращаться в покинутые жилища. Нас они уже не боялись, но, увидев конные разъезды, пугливо прятались, говоря: «О, Kosaken, Kosaken…» Наши офицеры стыдили их, выслушивая в ответ всякие басни:
– Пасторы в своих проповедях предупреждали, что в темных лесах Сибири, где еще не ступала нога культурного человека, водится особая порода зверей – казаки, и ваш царь специально разводит их для истребления немцев…
Брошенные селения понемногу оживали, возвращенцам велели открыть магазины и мастерские. Некоторые товары коммерсанты готовы были отдать офицерам даром, но никто и никогда не поддался этим искушениям, говоря:
– Нет, нет! Мы имеем приказ только покупать…
За один рубль шли три немецкие марки. Если же хозяин лавки не возвращался, ее запирали, а военный комендант накладывал на замки свою печать. При всеобщем житейском достатке пруссаков не было случая, чтобы они отказались от получения дармового обеда из нашей солдатской кухни. Постовский указал срывать всюду олеографии, изображающие «русских зверей», но я ему отсоветовал:
– Да пусть висят, вам-то что?
– Как что? Зачем эта гадость?
– Для контраста, – пояснил я…
Во время этой беседы в Постовском неожиданно пробудился «сумасшедший мулла», шепотом он предупредил меня:
– Если Александр Васильевич станет обижать вас, вы сразу жалуйтесь мне, а я с ним поговорю как надо…
В ответ на эту глупость я только козырнул, не совсем понимая, зачем Самсонову меня обижать? Меня в это время тревожило иное – не столько сам генерал Самсонов, сколько его армия. Зная о переписке с Жилинским, я чувствовал, что армия идет вперед, но идет с закрытыми глазами.