Честь смолоду
Шрифт:
– Лишь бы были живы, – говорит мать, – лишь бы были живы.
– Будут живы, мать.
– А где же Анюта? – наконец спрашиваю я. – Может быть, тоже отпустили на фронт?
– Пусть посидит дома, – с каким-то испугом шепчет мать, – нельзя же воевать всей семьей.
– Анюта пошла на речку, – отвечает отец, уже успевший вернуться из дому с бутылкой вина. – Кому же теперь купать собаку?
Я оставлял дома старую Мальву и ее дочь, тоже Мальву, отличную черноморскую овчарку. Лоскута, столько раз предохранявшего
– Сколько же времени ты не был дома? – спрашивает отец, хотя я знаю: он отмечает в клеенчатой записной книжке каждый день моего отсутствия. – Рядом же была твоя школа, а зайти не сумел. И из Туапсе не потрафил никто самолета? Ведь летают уже сейчас через перевал такие козявки. Мог бы сесть у станицы, на толоке.
Беседа перескакивает с одного на другое. Так бывает всегда при кратковременных встречах. Хочется переговорить обо всем, а окажется – сказать ничего не успели. Отец с горечью сказал, что Илюшка отходит со своей танковой частью по Южному фронту. А потом встряхнулся и сказал:
– Может, будет так, как пришлось нам: отгрызаться от немца до Царицына, а там окружить город железной подковой и молотить чистого и нечистого, собираясь с большими силами. Хотя далеко еще до Сталинграда. Не дай бог, если немец появится у Волги! Вот тут, у горла, есть такая артерия, Сережка. Перехвати ее – и «тамом болды», как говорят узбеки, – конец. Вот это Царицын, или Сталинград. Займут этот город – и начнется Мамаево царство. Вон и Устин Анисимович говорил: держал Мамай у Царицына, у Ахтубы, свою столицу…
– Да где же Устин Анисимович? – спрашиваю я.
Отец предостерегающе помаргивает мне, показывая глазами на девушку, стоящую поодаль.
– Устин Анисимович-то попал, бедняга, – тихо говорит отец, наклонившись ко мне.
– Куда попал?
– Вздумал перед самыми черными днями проведать своего брата в Феодосии, там, где воспитывалась дочка. А туда немцы. О нем ни слуху теперь, ни духу, Сережа. Может, жив, а может… кто его знает. Ведь коммунист. Хотя в Феодосии могли и не знать, что он коммунист. Может, как-нибудь перебьется до наших. Стар только он стал, болезненный. А эта девочка, что тебя встретила, – дочка его Люся.
– Люся?! – воскликнул я.
Люся громко расхохоталась.
В это время вошла мама с блюдом, вывершенным пирожками, как хороший стожок.
– Как же ты не узнал Люсю? – с улыбкой сказала сна.
– Как же ее узнать, мама? Ведь Люся была вот такая…
– Верба идет, верба растет, – мать поставила пирожки на стол. – А помнишь, как вы в детстве царапали друг другу щеки?
– Как же ты выросла, Люся! – сказал я, близко подойдя к ней; я слышал ее дыхание, видел легкий пушок на мочке зардевшегося уха.
Мы сидели за столом рядом. Иногда
И вот, наконец, наш гонец, соседский мальчишка, привел Анюту. Она вбежала во двор с лучистыми, широко раскрытыми глазами, с протянутыми вперед руками. В светлокаштановых ее волосах, оплетенных косичкой по лбу, торчали полевые цветочки.
Анюта плавала в реке, когда раздался истошный крик нашего посланца. Она накинула кофточку, на ходу застегнула корсажик юбки и полетела сломя голову к дому.
Все это она взахлеб рассказала, и все время глаза ее смеялись, а по щекам текли слезы.
– Ты не смотри, Сережка, так на меня, на дуру, – бормотала она, плача и смеясь. – Наслушаешься, начитаешься… во сне даже такого насмотришься, как в кино… Ну что же, что же ты молчишь? – затеребила она меня. – Ну-ка, дай я тебя осмотрю. О, какой ты новый… замечательный, Сережка.
– Покажи язык, Анюта.
– Нема, нема детства, Сережка. Как гляну иногда на наши карточки, что мы снимались, помнишь? Какие мы были все смешные! Да я сейчас принесу. – Она побежала в дом и вернулась с альбомом. Быстро перебросав листы альбома, остановилась на снимке нашей компании перед путешествием к Черному морю.
– Какие смешные! Мальчишки. Не узнать. Тогда у меня была голубенькая майка, – сказала Анюта.
– А это кто? – спросила Люся. – Илюша?
– Конечно, Илюша, – грустно сказала мать. – Помнишь, отец, мы купили ему эти баретки на краснодарском базаре.
Илюша стоял, важно прислонившись к скале, перекинув ногу за ногу, видимо, стараясь показать новые ботинки. В руке он держал папироску, это в те времена было для нас верхом шика. Мои сверстники в то время курили в тайниках и при встрече со взрослыми зажимали окурки в рукаве.
Возле меня сидел Витя Нехода в беленькой майке, обнажавшей его угловатые руки, в сандалиях на босу ногу и в узеньких штанах. За ним стоял Фесенко, подняв правую руку, а левую положив на бедро. Возле девчат стоял Яша Волынский, вытянув шею и вытаращив глаза. Брат Николай получился плохо, махнул головой и так дернул рукой, что она стала похожа на веер. Все мы казались какими-то маленькими, худенькими, с выдающимися ключицами, с большими локтями и слишком длинными шеями.
– И все они воюют, – сказала мать. – Давно ли…