Честное комсомольское
Шрифт:
Они поздоровались, и Павлов пошел с Александром Александровичем, приноравливаясь к ритму его шагов.
– Ну, завтра вам снова в школу! – улыбаясь замерзшими губами и прижимая к ушам руки в замшевых перчатках, громко сказал Павлов. – Рад за вас, искренне рад!
– В Сибирь ехать – одеваться потеплее нужно. У нас в ноябре, видите, уже морозцы, – тоже улыбаясь и окидывая взглядом светлое демисезонное пальто Павлова, шляпу и ботинки, заметил Александр Александрович. – Так и обморозиться можно.
– Не успею. Вечером уезжаю. А в общем, оплошал. В следующий раз приеду в дохе и в валенках.
Дорога
– Э, нет, вашими темпами я гору не одолею!
Он остановился, поворачиваясь спиной к ветру. Остановился и Александр Александрович.
– Как Коновалов? – спросил Павлов.
– Говорят, надежды нет.
Александр Александрович нетерпеливо сделал несколько шагов в гору. Павлов пошел за ним, стараясь не отставать.
– Думали ли мы, что заплатим такой дорогой ценой за пожар? – горячо заговорил Александр Александрович. – Кто-то неосторожно курил или что-то делал с огнем, и вот за эту неосторожность должен заплатить жизнью лучший из лучших. Страшно, трагично, горько! Я бы с радостью пострадал вместо него. Жизнь прожита. Плакать некому.
– У вас нет семьи? – спросил Павлов, хотя и знал, что Бахметьев одинок.
– Бобыль! – Александр Александрович помолчал, встретился с умными, добрыми глазами Павлова, и ему вдруг захотелось чуточку сказать о себе. – Ту, которая могла бы составить мое счастье, я потерял еще в юности.
– И не встречали ее больше?
– Встретил. Через двадцать лет. Получилось как в «Евгении Онегине»: «Я вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна», – невесело продекламировал Александр Александрович. – У нее муж и сын. Главное – сын. Пути наши оказались разными. Посмотрели друг на друга, погрустили, поплакали о невозможном и разошлись. – Бахметьев сказал это с такой болью, что Павлов отвел глаза в сторону, боясь увидеть слезы учителя.
– Значит, плакать-то о вас все же есть кому, – сказал он, намереваясь хоть немного утешить Александра Александровича.
Тот молча, медленно шел вперед и смотрел вдаль, туда, где темнела дорога к районному центру, по которой ночью, тайно от него, уехала Екатерина Ермолаевна.
В эту минуту Бахметьев и Павлов подумали об одном и том же, и Борис Михайлович высказал вслух свою мысль:
– Мне кажется, что вот такие жизненные обстоятельства учителю легче переносить, чем людям других профессий. Около вас все время молодежь, чуткая, неиспорченная. И знаете, даже такое чувство, как ваше чувство к той женщине, многому может научить ваших учеников, если они что-нибудь знают…
– Я думаю, что они кое-что знают. Они всегда знают больше, чем мы думаем. Саша Коновалов как-то встретил у меня Екатерину Ермолаевну, и я видел, что он многое понял. Он был удивительно чуткий мальчик, умел понимать с полуслова… Вот видите, – грустно усмехнулся Александр Александрович, – я уже говорю о нем в прошлом!..
Они подошли к забору больницы, прошли по аллейке, посыпанной желтым песком.
У крыльца больницы толпились ученики Александра Александровича.
Их было очень много. Они расступились, пропуская взрослых.
На ступеньке, закрыв лицо руками, рыдала Стеша.
Александр Александрович молча снял шапку. Обнажили головы его ученики и Борис Михайлович
В глубоком раздумье
Закрытый гроб стоял посередине школьного зала. Венки с траурными лентами, букеты срезанных домашних цветов и мягкие ветки пахучей пихты скрывали стол, и казалось – гроб стоит на венках.
Рядом с гробом – скамья, и на ней, опустив на колени обессиленные руки, склонив голову под тяжестью непереносимого горя, молчалива и недвижима, как изваяние, как сама скорбь, – мать. Около нее Алевтина Илларионовна с багровым, распухшим от слез лицом. В зале, заполненном учениками, учителями и жителями Погорюя, мертвая тишина. Страшная тишина. Такой тишины никогда со дня основания школы здесь не бывало.
И тот, кто теперь лежал в гробу посреди этого зала, бесчувственный и равнодушный ко всему живому, десять лет назад бегал здесь отчаянным малышом, потом, подражая старшим и сдерживая желание пошалить, ходил серьезным подростком в пионерском галстуке, а затем и юношей комсомольцем, к голосу которого так внимательно прислушивались товарищи.
Как же страшно было поверить тому, что в этом закрытом гробу, обитом красной материей, лежит Саша Коновалов, что он в расцвете своей молодости безвозвратно ушел из жизни!
И все стояли молча, потрясенные несчастьем.
В дальнем углу пряталась за спинами людей Стеша. Простоволосая, в расстегнутом пальто, с покрасневшими от бессонницы и слез глазами, она боялась выйти из своего укрытия, чтобы люди не поняли, не увидели, как ее надломило тяжкое горе.
С траурными повязками на руках в почетном карауле у гроба стояли Сережка, Миша и Ваня. Губы Сережки кривились, из-под опухших ресниц то и дело скатывались слезинки. Миша плакал открыто, смахивая слезы зажатым в кулаке платком. Он пытался представить, что бы случилось сейчас, если бы произошло чудо и его друг, которого он так горько оплакивает, оказался жив.
Ваня не плакал, он стоял в напряженной позе, прижав вытянутые вдоль тела руки. Смерть Саши еще больше убедила его в необходимости посвятить жизнь свою медицине. С самонадеянностью, свойственной молодости, он думал о том, что, будь он врачом, Саша, конечно, не умер бы.
Церемонией похорон почему-то распоряжалась Зина. Она не раз видела, как это делала ее мать – организатор всех похорон в Погорюе. Рядом с матерью Саши Зина из каких-то соображений посадила безвольную от слез Алевтину Илларионовну и в почетный караул в первую очередь поставила ближайших друзей Саши.
Зина стояла с траурной повязкой в руках и глазами искала Стешу. Александр Александрович понял ее мысль. Он взял у Зины повязку и шагнул в расступившуюся толпу, направляясь в тот угол, где он давно заметил Стешу.
– Возьми себя в руки и встань в почетный караул! – сказал он Стеше шепотом, повязывая траурную ленту на ее руку и ласково обнимая ее за плечи.
По залу пробежал легкий шепот. Все знали, что Стеша дружила с Сашей. Но девушка уже не видела ни школьного зала, ни людей, собравшихся в нем. Она остановилась там, где поставил ее Александр Александрович, подняла кверху измученное похудевшее до неузнаваемости лицо с незнакомыми всем, большими глазами. На нее невозможно было смотреть без слез.