Четвёртая осень
Шрифт:
Мы не виделись полгода. Был конец января, суббота, шел липкий снег. С утра твоя мать облачилась в торжественный, специально для обрядов, костюм. Больше четырех месяцев лишь канцелярщиной занималась в своем "Узгиме", а по пятницам, субботам и воскресеньям, когда дворец благоухал цветами, когда там звучали в честь молодоженов речи и стреляли пробки из-под шампанского, безжизненно сидела дома под моим бдительным присмотром. Все, больше он не требовался ей. Мы оба ушли: она к себе, в свой карнавал и праздник, еще нездоровая, еще слабая, а я к себе, в мертвый без посетителей и телефонных звонков кабинет - разбирать поднакопившуюся почту. Все как при тебе. Письма на тех же бланках, те же подписи, та же высокая кирпичная труба в окне, которая хорошо просматривается с набережной Ригласа. Когда-то очень давно, мы шли
Необструганные доски клались на опрокинутые вверх дном ведра или стопу полуразбитых, в окаменевшей глине, кирпичей - это были места для зрителей. Хорошо еще, если имелся движок, а то ведь выступали при керосиновых лампах и раз даже - при свечах, что горели по краям сцены в граненых стаканах. Две, помню, погасли, когда я грянул под баян:
С далекой я заставы,
Где зелень, и дом, и скамья...
так что, Катя, я не совсем врал, бахвалясь перед захмелевшей компанией: "Э-э-э! Как пел когда-то Танцоров! Свечи гасли". Ну конечно, бахвалясь, и тем не менее ты, против обыкновения, не насмешничала, не ставила под сомнение мои слова, просила: "Еще, папа!"
Никогда прежде Соня не говорила о тебе. Ни о тебе, ни о твоей матери. Но про себя-то помнила каждую секунду: вы - есть, вы ждете меня (даже когда не ждали) и я - ваш, а здесь, у нее,- птица залетная. Случалось, я засиживался у нее допоздна, мы пели, потом я спохватывал-ся: пора!
– но вставал не сразу. Топтался в прихожей, искал то шапку, то шарф, который почему-то валялся на полу. "Сигареты?" - напоминала она. Я охлопывал карманы, а она смотрела на меня, и глаза ее смеялись. "Нету?" - и быстро шла в кухню или на балкон, где я курил летом в зелени густого вьюна.
Как правило, домой возвращался пешком, хотя путь был неблизкий. Ты умерла, и все это кончилось, пока в тот январский день, умываясь холодной водой, один в конторе, я не понял вдруг, что сегодня отправлюсь к ней. Увиделось, как сижу у нее, по-старому говорим о разном и я, вытянув губы, пью из блюдечка обжигающе горячий чай.
Не спешил. Не волновался. Не гадал, шагая под мокрым снегом, дома ли она. Уже совсем стемнело, зажглись фонари. У металлического гаража с распахнутыми воротами возился с железками мужик.
Я позвонил. "Кто там?" А прежде (и потом тоже) открывала, не спрашивая.
Мы не поздоровались. Я стоял и смотрел, а она, отступив, растерянно ждала с прижатыми к груди маленькими руками.
Медленно переступил я порог. Снял, отряхнул и аккуратно повесил шапку. Разулся. Топчась в носках, глянул на нее сбоку, и в ту же секунду она прильнула ко мне. Горько плакала у меня на плече, а я, успокаивая, гладил ее мягкие волосы.
На зимние каникулы поехали с Ильей в Светополь - вдвоем на один билет, который полагался ему как студенту железнодорожного института. Пять месяцев не был в родном доме. Родном - это я сразу ощутил... На столе лежала огромная буханка белого хлеба - теплая еще, с румяной корочкой. У меня слюнки потекли. На крышке пианино, которое мы разыскали, вернувшись из эвакуации, высилась кипа уже прочитанных газет. Мать держала их отдельно от свежих - те дожидались своей очереди
Все детство ведь прожил с печкой - в отличие от тебя, которая родилась в квартире с паровым отоплением. Тем чудовищней, что такую избрала ты для себя смерть. Как в голову-то пришло? Конечно, домов с печным отоплением в Светополе много, и до тебя наверняка доходили слухи, что то здесь, то там угорел кто-то - из-за собственной халатности, но где, но кто делал это умышленно? Случись подобное не в конце августа, а зимой, то еще оставалась бы надежда, что это несчастный случай: поторопилась закрыть трубу. Но, во-первых, кто же в наших южных краях топит печь в августе, а во-вторых записка.
"Простите меня. Мне не плохо".
Но тогда почему, раз не плохо? Почему? Я легко разыскал Вальду и, явившись в его бойлерную, без предисловий сказал, что я твой отец. "Очень приятно",- ответил он, улыбаясь и мелко кивая - полненький, большеголовый... Неужто не знает? Минула ровно неделя, и мне казалось: все знают, все исподтишка присматриваются ко мне, все гадают: почему? А он, единственный, кому, возможно, известен ответ, даже не слыхал ничего? Или делает вид, что не слыхал? На маленьком столе с будильником и ромашками в молочной бутылке лежала раскрытой толстая книга. От чтения оторвал - как много раз, входя, отрывал тебя. Неслучайным показалось мне это совпадение...
Беспокойство выразилось на его крупном лице. "Она умерла,- сказал я. И прибавил, не спуская с него глаз: - Вы не знали?"
Исчезнувшая было улыбка снова раздвинула губы, и снова чуть приметно закивал он. "Как умерла?" И все улыбался, и все мелко-мелко кивал, как заведенный. Не знает... Я сел. "Мне хотелось бы поговорить с вами, Юрий Феликсович".
Примерно то же самое сказала мне спустя год твоя бабушка. "Сядь, Алексей. Нам надо поговорить с тобой" Я не шелохнулся. "О чем?" - буркнул, и она ответила спокойно. "О Кате". Старый педагог, давно, видимо, собиралась нелицеприятно побеседовать с сыном, но, соблюдая приличие, терпеливо ждала, когда минет годовщина твоей смерти. "Не надо, мама",попросил я. "Надо, Алеша. Надо... Ее ведь не вернешь...- Будто я не знал этого!
– Ее не вернешь, а живые требуют внимания. Ты очень... Ты очень недобр с Ниной". Ей всегда была по душе твоя мать... "Она что, жаловалась тебе?" - "Не жаловалась. Но я вижу... Она так переживает за тебя".
За меня? Это задело сильнее всего - что за меня, что ты как бы уже списана со счета. Погоревали годок - и довольно. "Я пойду, мама. Извини меня, но я пойду",- и вон из комнаты, а навстречу - добрая Мария с вазочками в руках. В одной варенье, и в другой - варенье. Она замечательная, Мария! Она лучше нас всех.
Но даже с ней я не говорю о тебе, а вот с твоим бывшим мужем говорю (иногда), а также с Соней, которая в глаза тебя не видела. Если, конечно, не считать той ночи, когда она, узнав о случившемся, до утра не сомкнула глаз. Начало светать, и тут вдруг она заметила, что тюлевая шторка на балконной двери, распахнутой настежь, как-то странно приподымается. А странно оттого, что ветра не было. Приподымается, горбится и - что это? Медленно кружась, в подвенечном платье в комнату влетаешь ты. Лица твоего не разглядела, да и не знала, какое оно, твое лицо (лишь много времени спустя я принес ей твою фотографию), но никаких сомнений, что это ты, у нее не было. Представляю, как испугалась она...
А я? Я бы обрадовался. Я точно знаю: я бы обрадовался. Но мне ты не снишься.
Целуешь возле автобуса Раду, а сама знаешь: больше уже не увидишь ее никогда! Берешь у кондуктора билет и думаешь: последний билет. Смотришь в окно на освещенную вечерним солнцем ореховую рощу, где когда-то гуляла с детьми Рады, и понимаешь: роща останется, и солнце останется, и Рада останется, и подрастут ее дети, а тебя не будет. Нигде...
Когда уходил, ты еще спала, ты была в своей комнате, но хоть бы какое-нибудь предчувст-вие шевельнулось во мне! Утро было прекрасным. Роман завел двигатель - он ровно, послушно заговорил в тишине, но я сел не сразу. Взявшись за холодную ручку, медленно вдыхал свежий воздух. Чирикали воробьи. Ярко-зеленые тяжелые листья хмеля, опутавшего беседку, не шевелились.