Четвертое измерение (сборник)
Шрифт:
К родителям я уже в тот день вернулся спокойный. Не знаю: снялся ли я с родителями до той ночи или позже. На одной я сфотографирован с родителями и моим младшим братом, но брата в тот приезд осенью 1929 года не было. Значит, я там, где нас трое, а не четверо. Четверо – это на первой фотографии – весной 1929 года.
Вскоре поступило распоряжение прекратить свидания заключенных с родными. Мои родители уехали за несколько дней до конца срока свидания. Уехала и жена Г. М. Осоргина. Он вернулся в карцер, а я в третью роту.
28 октября 1929 года по лагерю объявили: все должны быть по своим ротам с какого-то (не помню) часа вечера. На работе никто не должен оставаться. Мы поняли. В молчании мы сидели в своей камере в третьей роте.
С одной из партий получилась «заминка» в Святых (Пожарных) воротах. Высокий и сильный одноногий профессор баллистики Покровский (как говорят, читавший лекции в Оксфорде) стал бить деревянной ногой конвоиров. Его повалили и пристрелили прямо в Пожарных воротах. Остальные шли безмолвно, как завороженные. Расстреливали против Женбарака. Там слышали, понимали, – начались истерики.
Могилы были вырыты за день до расстрела. Расстреливали пьяные палачи. Одна пуля – один человек. Многих закопали живыми, слабо присыпав землей. Утром земля над ямой еще шевелилась…
Мы в камере считали число партий, отправляемых на расстрел, – по вою Блека и по вспыхивавшей стрельбе из наганов.
Утром мы пошли на работу. К этому времени наш Кримкаб был уже переведен в другое помещение – комнату налево от входа рядом с уборной. Кто-то видел там перед умывальником Успенского, смывавшего кровь с голенищ сапог. Говорят, у него была приличная жена…
У Осоргина тоже была жена. Я ее помню – брюнетка, выше его ростом. Мы встретились у Сторожевой башни, Георгий Михайлович меня представил. Какую надо было иметь выдержку, чтобы не сказать жене о своей обреченности, о готовящемся…
А Блек убежал в лес. Он не пожелал жить с людьми! Его искали. Особенно искали Успенский и начальник войск Соловецкого архипелага латыш Дегтярев по прозвищу «главный хирург» (он обычно расстреливал одиночек под колокольней). Однажды я видел его бегающим в длинной шинели в толпе заключенных с «монтекристом», стреляющим в собак. Раненые собаки с визгом разбегались. Полы длинной «чекистской» шинели хлопали по голенищам… После той ночи с воем Блека Дегтярев возненавидел собак. А за камень, пущенный в чайку, заключенного чуть ли не расстреливали.
Уже после расстрела на поверках заключенных читали приказ о расстреле за «жестокое» обращение с заключенными (какое лицемерие!). Были в приказе разные люди – и те, что действительно были жестоки, и те, на которых были свалены разные беды, а других расстрелянных даже и не упоминали. Велись расстрелы и на Секирке. Лагерь освобождали от «лишних». Мне кажется, не были прочитаны в приказе имена Георгия Михайловича Осоргина, Фицтума, Сиверса и многих других. К счастию, Н. П. Анциферов, находившийся в карцере на Секирке, в число осужденных не попал и был увезен назад в Кемь.
Третье (и последнее) на Соловках свидание с родителями у меня было ранним летом 1930 года на вытащенном на берег катере (или большой моторной лодке). Помню, что укрытие это было очень ненадежным и в единственную каюту с кроватью-нарами проникал холод, а сверху через щели в палубе мочил дождь. Около катера стоял на посту епископ, кажется смоленский, с очень густыми светлыми волосами. Особенно поражала его борода – как войлок и такого же цвета, разве что чуточку светлее. У него были очки
Возвращаюсь к хронологии. В 1931 году на остров родители ко мне не приезжали. Меня должны были отправить в Кемь и на Медвежью Гору, но я был «невыездной» (об этом выше). Свидание состоялось на Медвежьей Горе осенью.
Соловецкий музей
Самым примечательным для меня местом на Соловках был Музей. Многое в его существовании если не загадочно, то во всяком случае удивительно. Во главе Соловецкого общества краеведения в середине 20-х годов стоял эстонец Эйхманс (его фамилию в воспоминаниях бывших соловчан часто пишут «Эйхман» – это неправильно). Человек относительно интеллигентный. Получилось так, что из заведующего Музеем он стал начальником лагеря, и при этом чрезвычайно жестоким. Но к Музею он питал уважение, и Музей даже после его отъезда вплоть до трагического лета 1932 года сохранял особое положение.
Сохранялся, в частности, Преображенский собор (пожар 1922 года коснулся только его куполов). В нем блистал золотом великолепный иконостас, созданный на деньги, пожертвованные Петром Великим. Количество икон было около 200–250. В алтаре висело чудо резного искусства – сень. Сохранилась и надвратная Благовещенская церковь с основной музейной экспозицией. В журнале «Соловецкие острова» (1926, № 2–3) напечатана статья В. Никольского «Иконографическое собрание Соловецкого монастыря». Из нее ясно: в алтаре Благовещенского собора (начат в 1596 году, окончен в 1601 году) было более 500 икон. Среди них чудотворные – Сосновская и Славянская. Перед последней молился митрополит Фиикона самому Рублеву. На левой руке Богоматери Младенец. Одной рукой Он касается щеки, другой старается обнять (тип Владимирской?). Где эта икона сейчас – не знаю. Врата в Благовещенской церкви были выполнены в 1633 году по вкладу келаря Троице-Сергиевой лавры Александра Булатникова, и резал их «мастер лавры Лев Иванов». Это чудо искусства было уничтожено летом 1932 года по требованию комиссии, приезжавшей на Соловки из Москвы и расправлявшейся со всеми остатками «монашеского дурмана».
Печатались труды Музея – сперва типографским способом в бывшей монастырской типографии, помещавшейся в первом этаже УСЛОНа на пристани, а потом – каким-то множительным аппаратом. Эти последние издания я пытался искать по ленинградским библиотекам в последние годы, но не нашел.
Примерно с 1927 года заведующим Музеем стал заключенный Николай Николаевич Виноградов. Он имел уголовную статью (67 УК), говорят – за присвоение из костромских музеев каких-то ценных экспонатов. Одним словом, он не был «политическим» и поэтому к нему было особое снисходительное отношение начальства. В те годы еще не «прикрывали» политических заключенных уголовными статьями, скорее наоборот – за уголовным делом стремились видеть политическую диверсию. Сперва Н. Н. Виноградов был заместителем заведующего, а потом – сразу по своем освобождении – вольнонаемным заведующим Музеем. Это было в 1929 году весной, и тогда он съездил в Ленинград позаниматься в Архиве Синода делами дяди Пушкина Павла Исаковича Ганнибала – бывшего заключенного Соловков после декабристского восстания. Этими материалами уже занимался в свое время Б. Л. Модзалевский. Н. Н. Виноградову удалось установить кое-что дополнительно, и он, с большим подъемом, сделал в Музее доклад о Павле Исаковиче. На докладе этом присутствовал и я, получив плитку шоколада «Тип-Топ», которую он привез для меня из Ленинграда от родителей.