Четвертый лист пергамента: Повести. Очерки. Рассказы. Размышления
Шрифт:
Говорилось в тот вечер о разном, но «Бескорыстие» при этом было не поводом, а основой обсуждения. Я вдруг осознал, что повествование, написанное некогда как «безмятежно положительное», сегодня стало или почти что стало полемическим.
Первый же оратор обрушил на меня соображение, что мои герои, в сущности, люди, потерпевшие поражение в жизни. Им не удалось полностью воплотить себя творчески в любимом деле, и поэтому на склоне жизни они искали и нашли «возвышенную форму компенсации». Это даже напомнило ему ироническую ситуацию, когда супружеская пара, не имевшая никогда детей, в позднеосенний период жизни берет собаку и трепетно ее любит и холит.
«Эти люди, — закончил оратор великодушно, — хороши
Я ожидал, что по законам полемики сейчас выступит оппонент… Но на трибуну поднялся и не оппонент, и не единомышленник, а человек (двадцатипятилетний аспирант), сообщивший обсуждению еще более для меня неожиданное направление. Он увидел в поведении героев книги бессознательную форму ханжества.
И усматривалось оно вот в чем. Для утоления и материальных и духовных потребностей нужны деньги. Об этом, дескать, не боялись открыто говорить даже замечательно талантливые и чистые душой люди. Мне напомнили: «Больше денег — больше жизни», — серьезно шутил Джек Лондон. А Стендаль нелицемерно и трезво вычислял солидную цифру годового дохода, которая нужна ему для полнокровной жизни. И это не мешало ему любить, порой до беспамятства, музыку, живопись и путешествия. Для путешествий они, деньги, нужны особенно, что хорошо понимал даже такой большой ребенок, как Х.-К. Андерсен. (Мне даже подумалось тогда, что оратор ряд лет собирал все высказывания великих мира сего о разнообразных материальных и духовных благах, которые дарят человеку дензнаки.)
Но было это все лишь подступами к его основной мысли. Она состояла в том, что в сегодняшней реальной действительности деньги нужны личности особенно для того, чтобы формировать себя как разносторонне развитую и гармоничную. Несмотря на обилие цитат, речь оратора дышала и искренностью, и той убедительностью, которой обладают не отвлеченные рассуждения, а живая действительность. Он с сокрушением сердца рассказывал истории о людях, которых бессребреничество до добра не довело…
В поезде, возвращаясь домой, я пытался извлечь из массы речей, порой и не имевших отношения к «Бескорыстию», ядро, в котором была бы сосредоточена вся суть. В памяти мелькали реплики: «Карьеристов эти истории, а если говорить шире — эти состояния души должны жечь, как серная кислота медь», «Вы сегодня уже на первой ступеньке лестницы возвышенно оправдываете себя…», «Чудаки украшают мир, но не созидают его…».
В чем же ядро, в чем суть? В памяти вдруг ожило малосущественное, даже, пожалуй, нелепое до шутовства выступление. «Я, — заявил, дурашливо улыбаясь, молодой оратор, — никогда не уступаю место старикам в автобусах и троллейбусах, если, — он с комической торжественностью поднял указательный палец, — не сижу в первых рядах. Тогда — пожалуйста, поднимаюсь, как ванька-встанька. Но если расположился в последних рядах, то, извините, это не ваше, а мое место… И я не без дела сижу, читаю Эйнштейна или Бора, потому что не хватает не часов, а минут… Конечно, в конце концов и уступишь, но, — закончил он с какой-то детской ужимкой, — нехотя…»
Иногда нелепое, несуразное, дурашливое открывает самую суть.
Ведь диспут-то — высветилось — посвящен был месту человека в мире, жизни, кто-то уже сегодня, лишь ступив на подножку автобуса, искал, облюбовывал, делил места. А при этом самый идеальный вариант — это когда и в первых рядах, и в непервых, «законных», ничего никому не нужно уступать.
Уступающие опасны, они — соблазн и укор, нарушающие некий удобный «порядок»…
Тут уместно подумать об одной загадочной особенности бескорыстия: возмущать покой, вызывать полемическое, а то и откровенно недоброе отношение.
Почему? Кому оно мешает? Чьим интересам наносит урон? Ведь не отнимает
А может быть, одновременно и дарит, и отнимает? Дарит людям, открытым для добра, испытывающим потребность в делании его, а отнимает у того, кто и сам хочет не дарить, а отнимать, занимая при этом видное или завидное (как ему кажется) место в жизни. Бескорыстие устанавливает непреемлемую для подобных людей систему оценок.
Конечно, если некая чудаковатая личность творит добро в тиши и безвестности, к этому можно отнестись небрежно-иронически — в данной закулисной роли она никому не мешает. Раздражающая сила бескорыстия (раздражающая для тех, кому оно чуждо) растет по мере того, как оно само становится силой в общественном сознании, когда о нем пишут, говорят, восхищаются. Загадочная особенность бескорыстия — возмущать при невинной, «безвредной» сути чей-то покой — имеет отношение к одной естественной особенности человеческого существа — потребности в уважении и самоуважении. Для этого вырабатывается собственная система оценок, ставящая иногда все с ног на голову.
Лично мне не удалось ни разу встретить человека, пусть даже и самого плохого, который не сумел бы убедить себя, а иногда и окружающих в том, что он хороший. Переубедить его отвлеченными рассуждениями о добре и зле невозможно. Но когда возникает реальная фигура, открыто не приемлющая его собственную «шкалу», — вот тогда он начинает яриться…
2
Недавно я написал несколько очерков о сегодняшних (конца 70-х — начала 80-х годов) чудаках-бессребрениках.
Написал, опубликовал и — не скрою — в минуты малодушия об этом не раз пожалел. Были, были, конечно, добрые, чудесные письма читателей с выражением восхищения моими героями и наилучших пожеланий им. Но были и иные, насыщенные ядом, исполненные неверия…
Неверия во что? В то, что люди, о которых я рассказал, не выдуманы, а существуют реально? Нет, в это верили. Неверия в то, что они совершили нечто хорошее? Нет, и этому верили, пожалуй… Но — и вот тут и была боль и обида (не за себя, конечно) — верили самому действию, но подвергали сомнению чистоту и высоту мотивов действия.
Я понял, что именно в этом, то есть в мотивах, человек наиболее уязвим, даже беззащитен. Действия очевидны и неоспоримы: если кто-то дарит коллекцию картин небольшому городу и в нем открывают музей; если кто-то однажды в вечерний час испытывает боль от сознания, что забыл хороших людей, которые были в его жизни, и пишет во все концы письма, чтобы их найти; если кто-то собирает большую библиотеку, чтобы дети в небольшом городе больше читали и вырастали хорошими людьми, — это как действие сомнению не подвергается. Но можно усомниться в мотивах: с чистой ли душой дарил; действительно ли была боль или любование собой; для детей или лишь для себя самого собирал библиотеку? И перед этими сомнениями человек беззащитен, потому что мотивы — в нем самом, и нет для них абсолютно неопровержимой системы доказательств. Это не теорема и тем более не аксиома. Можно лишь верить или не верить.
Известное изречение «подвергай все сомнению» универсально, наверное, в области мысли, но не в области чувств. Подвергая сомнению мотивы «высоких действий», мы отбиваем у окружающих охоту совершать нечто подобное.
А пока я читал и перечитывал письма, в самой жизни рождались ситуации, разыгрывались истории, имевшие отношение к интересовавшей меня теме.
После появления очерка «Меняю библиотеку на „Жигули“» молодежь одного из цехов Волжского автозавода, чтобы библиотека перешла не в частные руки, а государству, решила работать в выходные дни и в неурочные часы, дабы накопить сумму, достаточную для покупки «Жигулей» молодой чете, которая жаждет обменять на автомобиль богатую библиотеку с уникальными изданиями.