Чистая кровь
Шрифт:
Цирюльника увели; я увидел, как один из важных инквизиторов сверился со своими бумагами и посмотрел на меня. Пробил мой час; я устремил прощальный взгляд на королевскую ложу, где наш государь, наклонясь к уху своей венценосной супруги, что-то объяснял ей, а она слегка улыбалась. Дьявол их знает, о чем говорили они, покуда внизу монахи шустро и споро делали свое дело, – о тонкостях соколиной охоты, или еще о чем-нибудь, или просто ворковали. Толпа рукоплескала оглашенному приговору и зубоскалила в предвкушении нового. Инквизитор вновь перелистал бумаги, вновь поднял на меня глаза и вновь углубился в чтение. Солнце в зените нещадно жгло помост, и плечи мои под шерстяным санбенито горели. Инквизитор собрал листки и неторопливо, самодовольно, наслаждаясь тем, какое напряженное ожидание объяло всю площадь, направился к кафедре. Я взглянул на падре Эмилио, застывшего на скамье в своем зловещем черно-белом одеянии, – он торжествовал победу. Взглянул и на Луиса де Алькесара – тот сидел в ложе, и опороченный крест Калатравы горел у него на груди. Что ж, сказал я себе – и видит Бог, это было мое единственное
Инквизитор медленно и торжественно занял место на амвоне, приготовясь выкликнуть меня. И в этот миг в ложу королевских секретарей ворвался человек в черном. На нем было дорожное, насквозь пропыленное платье, высокие, перепачканные грязью сапоги со шпорами, а вид такой, словно он скакал галопом много часов кряду, торопливо менял лошадей на почтовых станциях и вновь вскакивал в седло. Я видел: держа в руке тонкую книжицу в кожаном переплете, человек этот прямо направился к Алькесару что-то сказал ему, тот нетерпеливо взял книжицу, раскрыл, заглянул в нее, а потом устремил взгляд на меня, потом на падре Эмилио и вновь на меня. Тут и человек в черном обернулся ко мне, и я наконец узнал его. Это был дон Франсиско де Кеведо.
X. Незакрытый счет
Костры пылали всю ночь. Зрители оставались на Пуэрта-де-Алькала допоздна и не расходились даже после того, как от казненных остались только пепел, зола да обугленные кости. Пламя уходило в небеса, подбавляя в черноту дыма красновато-серые блики, а порой, когда ветер менял направление, до зрителей доносился густой смрад горелого мяса и жженой древесины.
Весь Мадрид – от почтенных супружеских пар, родовитых дворян и прочих приличных людей до самого последнего отребья – был здесь и толпился вокруг оцепленного альгвасилами пустыря, ища местечко поудобней. Хватало здесь и бродячих торговцев, и нищих, вышедших на промысел. И все искренне считали – ну, или считали нужным делать вид, – что присутствуют при зрелище поучительном, душеполезном, духоподъемном. Еще раз подтвердилось, как верна самой себе наша несчастная отчизна, всегда готовая позабыть за блеском и шумом праздника, жаром молитвы или огнем костра любые неприятности, будь то дурное правление, гибель флота, не доплывшего к нам из Индий, или очередное поражение в Европе.
– Гнусно все это, – промолвил дон Франсиско де Кеведо.
Я уже докладывал вам, господа, что великий наш сатирик был в соответствии с духом времени и нравами страны рьяным католиком, однако религиозный пыл умерялся присущей ему человечностью и образованностью. В ту ночь Кеведо был неподвижен и хмур. Разумеется, его утомила многочасовая бешеная скачка – это чувствовалось и в том, как поэт выглядел, и в том, как говорил, однако порой казалось, будто усталость эта копилась целыми столетиями.
– Бедная Испания, – добавил он еле слышно.
Пламя одного из костров вдруг прилегло, метнулось в сторону, взметнув тучу искр, и высветило стоявшего рядом с поэтом капитана. Зеваки стали рукоплескать. В красноватом зареве обнаружились стены августинского монастыря и каменный крест, отмечавший точку схождения дорог Викальваро и Алькала, – неподалеку от него, чуть поодаль от толпы и находились двое друзей. С самого начала казни стояли они здесь, ведя тихую беседу. Прервалась она лишь в тот миг, когда палач тремя витками веревки сдавил шею Эльвиры де ла Крус, и под ногами задушенной послушницы затрещали, разгораясь, поленья и хворост. Из всех приговоренных сожжен заживо был один только священник, который сохранял стойкость и выдержку едва ли не до самого конца, отвечая отказом на все предложения раскаяться в своих пагубных заблуждениях и с невозмутимым спокойствием созерцая, как занялся хворост. Жаль, конечно, что когда пламя дошло ему до колен – чтобы дать еретику время примириться, его милосердно сжигали на медленном огне – он проявил слабость и, испуская душераздирающие стоны, стал умолять о снисхождении. Но и то сказать – кто бы на его месте не дрогнул? Разве что Святой Лаврентий.
Алатристе и дон Франсиско говорили, главным образом, обо мне, а я в это время, измученный и наконец освобожденный, по-матерински обихоженный Каридад Непрухой, спал в нашей каморке на улице Аркебузы, спал так крепко, словно нуждался – ну а разве, позвольте спросить, не нуждался? – в том, чтобы ввести все мытарства последних дней в границы одного кошмарного сна. И покуда на костре горели еретики, поэт в подробностях рассказывал капитану о своей стремительной и опасной поездке в Арагон.
Да, поистине бесценной оказалась бумажка Оливареса. Четырех слов, начертанных доном Гаспаром де Гусманом тогда, в Прадо – «Алькесар, Уэска, зеленая книга» – хватило, чтобы спасти мне жизнь и стреножить королевского секретаря. Алькесар, изволите ли видеть, – не только фамилия нашего врага, но и название маленького арагонского городка, где он родился и куда, загоняя коней – один и вправду пал не доезжая Мединасели, – помчался дон Франсиско, обуреваемый безумной мечтой выиграть эти скачки, на которых главным его соперником было время. Что же до переплетенной в зеленую телячью кожу книги, то оказалась она приходской, содержала записи о венчаниях и крещениях и служила доказательством чистоты происхождения. Дон Франсиско де Кеведо, прискакав сломя голову в Алькесар, сумел с помощью своего громкого имени и денег, полученных от графа де Гуадальмедины, проникнуть в тамошнюю церковь. И к несказанному своему изумлению, облегчению и злорадному ликованию – убедиться в том, что граф Оливарес через своих шпионов знал и раньше. Луис де Алькесар сам был нечистокровный. На генеалогическом его древе имелась иудейская ветвь – ничего, впрочем,
– Такая жалость, капитан, что вы не видели его лицо в тот миг, когда я протянул ему зеленую книжицу. – Голос поэта звучал устало; он еще не снял с себя насквозь пропыленного дорожного платья, не отстегнул окровавленные шпоры. – Луис де Алькесар стал белее бумаг, которые держал в руках, а потом побагровел так, что я даже испугался: не хватит ли его сейчас ненароком удар… Но дело было не в нем, а в Иньиго, и потому я придвинулся почти вплотную и сказал нетерпеливо: «Времени у нас с вами нет, медлить не приходится. Если не спасете мальчика, вы – человек конченный»… И он не стал спорить. Этот негодяй увидел свою будущность так же ясно, как мы представляем себе неизбежность встречи со Всевышним.
Все так и было, добавлю я от себя. Прежде чем монах успел произнести мое имя, Алькесар вылетел из ложи скорей, чем пуля из мушкетного ствола – подобное проворство объясняет его успехи на поприще секретарства, – подскочил к ошеломленному падре Эмилио и вполголоса обменялся с ним несколькими словами. На лице доминиканца появилось изумление, потом ярость, потом горчайшая досада; горящие мстительным огнем глаза готовы были, казалось, испепелить дона Франсиско, но тому, утомленному дорогой, снедаемому беспокойством за мою судьбу – ведь опасность совсем еще не миновала, – исполненному решимости идти до конца, в эту минуту было в высокой степени наплевать, кто и как на него смотрит. И вот, вытерши платком холодную испарину со лба, снова побледнев так, что казалось: добросовестный цирюльник только что отворил ему кровь, – Алькесар медленно вернулся туда, где поджидал его поэт. Из-за его плеча видел Кеведо, как, привстав со скамьи, отведенной инквизиторам, падре Эмилио, которого от ярости и разочарования трясло хуже, чем в лихорадке, подозвал к себе монаха и отдал ему краткое, почтительно выслушанное приказание. Тот взял бумагу с приговором и, вместо того, чтобы прочесть, отложил в сторонку, намереваясь, вероятно, засунуть ее в самый долгий ящик мадридской инквизиции.
Еще один костер прогорел и с треском осел, взметнув в черное небо сноп искр, осветивших на миг фигуры поэта и капитана. Диего Алатристе был неподвижен и не сводил глаз с пламени. На осунувшемся лице – день выдался трудный, да и бок побаливал, хоть рана оказалась несерьезной – особенно дерзко торчали густые усы и орлиный нос.
– Как жаль, – пробормотал дон Франсиско, – что я прискакал поздно: можно было бы спасти и Эльвиру…
Он указывал на ближайший костер, и было видно, что горестная судьба валенсианской послушницы томит его стыдом. Нет, не за себя, не за капитана, а за все то, что погубило несчастную девушку, ее отца и братьев. Он стыдился, быть может, за страну, в которой ему довелось жить, – беспощадно-жестокую по отношению к ближнему, сияющую ослепительным блеском бесплодного величия, вялую и никчемную в повседневье и обыденности; и ни его стоицизм, ни порядочность, ни искреннее религиозное чувство не могли помочь ему и утешить его. Так уж повелось от сотворения мира – если у тебя светлый ум, а ты при этом – испанец, суждены тебе великая горечь и малая надежда.
– Впрочем, на все воля Божья, – прибавил поэт.
Диего Алатристе на сей счет предпочел не высказываться. Божья воля или дьявольская, он продолжал хранить молчание, всматриваясь в костры и темневшие на зловещем фоне зарева силуэты стражников и зевак. Он до сих пор не собрался проведать меня, сколько бы ни твердили ему Кеведо, а потом и Мартин Салданья, что теперь опасаться нечего. Все было обтяпано так быстро и отчетливо, что пока не обнаружили даже наемника, убитого при входе в вонючий проулок. Не было сведений и о судьбе подколотого Гвальтерио Малатесты. И капитан, перевязав в аптеке Фадрике-Кривого свою рану, отправился в сопровождении Кеведо к месту казни, и оставался там до тех пор, пока Эльвира не превратилась в кучку обугленных костей и золы. Алатристе показалось на миг, что в толпе мелькнул ее старший брат – единственный из всей уничтоженной семьи, кто сумел уцелеть, – однако было так темно и многолюдно, что закутанная в плащ фигура Висенте де ла Круса, если, конечно, это был он, а не его призрак, тотчас скрылась из виду.