Чистое течение
Шрифт:
Ее оглушала собственная радость — редкий гость в ее сердце. Она опьянила себя этой радостью, ее ослепила «новая жизнь», ночь, пространство, небо…
Освобожденная, легкая, упоенная непрекращающимся восторгом, она бежала посередине железнодорожного полотна. Не заметила, что показался курьерский.
— Конец! — крикнула она еще раз, изо всех сил. Но голоса ее никто не услышал. Уже никто, никогда».
Первая повесть о любви кончается нотой того же безысходного отчаяния, что и «Солдаты». И на мой взгляд, не прав критик, предостерегающий читателя от поисков социальных корней той драмы, какая раскрывается в «Нелюбимой» Безнадежность обоих финалов имеет одни и те же корни, и притом именно социальные. Не зря слово «надежда» появляется впервые лишь в послевоенных
Это, конечно, не означает, что перелом в творчестве писателя ознаменовался превращением лирика в записного бодрячка. Напротив, Рудницкий остается верен трагической теме, еще более усиленной пережитыми испытаниями войны. Но трагедии, о которых он продолжает писать в своих книгах, утрачивают свою безысходность. Они имеют теперь для писателя не только свои конкретные истоки, но и свой конец, недаром так важна становится для Рудницкого тема памяти: запомнить, во что бы то ни стало запомнить все происшедшее, чтобы оно никогда не смогло повториться.
И наряду с темой памяти появляется у него еще одна не менее важная тема, не раз уже отмеченная в статьях, посвященных творчеству Рудницкого, — тема верности.
Это понятие трактуется широко — от верности правде жизни и правде истории (клятву такой верности Рудницкий повторяет на протяжении полутора десятилетий в целом ряде «голубых страничек») и до той незыблемой верности чувств, какой посвящен один из лучших рассказов Рудницкого, похожий на поэму в прозе, — «Чистое течение».
Память и верность сплавлены почти в каждом из послевоенных рассказов Рудницкого, и почти всем этим рассказам может быть предпослан эпиграф, встречающий читателя на пороге рассказа «Живое и мертвое море»:
«Земля не вернет то, что поглотила, надо строить новую жизнь».
Автор этих мудрых слов обозначен так: «Из дневника десятилетней девочки».
Неважно, существует ли подлинный дневник с такими словами или Рудницкий приписал не названному им ребенку собственную неотступную мысль. Существенно именно то, что писатель находит необходимый ему ответ в детски ясном утверждении и что слова эпиграфа прямо перекликаются с простым, однозначным символом, заключенным в том факте, что герой рассказа, прошедший через все круги оккупационного ада, называет своего сына, рожденного в освобожденной Варшаве, Адамом.
Уже не слабый проблеск надежды, но твердая вера выражена в этом несложном символе: новорожденный, начинающий жизнь на зацветшей сызнова земле.
И та же заповедь напутствует Адама с колыбели — память и верность.
В эту новую для себя пору Рудницкий часто возвращается к темам, которые привлекали его в начале пути. И, возвращаясь, обнаруживает находки, которых не могло быть на том же месте при первом его посещении. В лирическом герое, от чьего лица написан «Автопортрет с двумя килограммами золота», можно угадать такого же безвольного себялюбца, каким становился лирический герой «Крыс», каким стал Камил в «Нелюбимой». В оккупационной беде и нужде он оказывается вовлеченным в общий поток людей, пытающихся извернуться, удержаться хоть на краю жизни. Старые связи и инерции включают его в среду спекулянтов, лишенных завтрашнего дня, меряющих каждые прожитые сутки убогой мерой торговой удачи. И вдруг он обнаруживает существование иных ценностей, иных измерений, прежде ему совершенно неизвестных. И он оказывается способным отказаться от всего своего достояния, отдать его ради цели, которую он едва начинает постигать и которая укладывается в два слова, недавно еще ему абсолютно чуждых: «блага мира».
И не одного ли из персонажей «Солдат» встречает другой лирический герой Рудницкого — тот, что рассказал нам про
В дни прежней дружбы двух персонажей рассказа майор Хуберт был не лишен душевной тонкости, интересовался искусством, мечтал стать художником.
Рассказчик говорит о нем как об одном из идеалов своей юности, называет «короной сердца».
Но общего разговора нет теперь между ними. И пути их разошлись навсегда. Один сохранил отчизну и вместе с ней — свое будущее; другой осужден мыкаться бесприютно по свету, обходя самые дорогие ему пределы («Англичане неохотно терпят нас на острове», — говорит майор, сообщая, что намерен отправиться в Канаду).
В этом рассказе «новый Рудницкий», может быть, наиболее очевиден.
Чем дальше, тем больше сближаются в его творчестве два русла — сюжетная проза и записи «размышлений на людях». Чем дальше, тем ощутимее влечение к ясности одерживает верх над давней приверженностью к погружениям в «темные глубины». В «споре между Тургеневым и Достоевским», о котором так много говорится в записях «голубых страничек», явственно одерживает верх Тургенев. Дело, конечно, не в прямых влияниях. Адольф Рудницкий — зрелый писатель, у него свое лицо и свой почерк. Это опять-таки вопрос постижения мира, приглядки к миру, поисков равновесия и устойчивости, сменивших потребность погружения в темные и переменчивые глубины смятенного духа. Это результат того, что вера в будущее осилила ту ненависть к прошлому, которая питала творчество Рудницкого в начале пути.
Писатель сделал решительный выбор и ясно написал на своем знамени принятое им кредо. Его борьба за честность и мужество, за справедливость и правду, — это не «гуманизм вообще», но социалистический гуманизм художника, неразрывно связавшего собственный творческий путь с жизнью своего народа, идущего к светлому будущему в том едином и многомиллионном строю, какой являет сегодня собой лагерь социализма.
Этот сборник впервые познакомит русского читателя со всей сложной линией развития одного из талантливых представителей современной польской литературы, и читатель сможет сам оценить эволюцию автора, увидеть свойственную ему тонкость психологического рисунка и мужественную, открытую публицистичность мысли.
На страницах этого своеобразного лирического дневника перед нами предстает не только современник, но и единомышленник.
А. Марьямов
Император
I
Я как-то вдруг оказался обладателем необыкновенной тайны: мой брат Захариаш — император. Роясь в бельевом шкафу, я наткнулся на фотографию брата. Сходство его с висевшими во всех лавках портретами императора было ошеломляющим. Меня осенило: это не просто сходство, мой брат на самом деле император Австрии.