Чистое течение
Шрифт:
Он запнулся, заметив, как нарастает ужас в глазах старой женщины. Эмануэль понимал, что должен остановиться, но что-то так и подмывало его выложить все.
— Собственно, — добавил он почти безотчетно, — вы опоздали с объявлением. Сын ваш уже женат на Басе. Бракосочетание состоялось вчера утром на Виллевой улице. Даже кто-то из моих знакомых был у них свидетелем.
4
С той минуты как Эмануэль сообщил старой женщине о женитьбе ее сына, она не произнесла ни слова. Сидела точно мертвая. Была так бледна, что Эмануэль опасался, как бы она не лишилась чувств.
Боясь, что его реляция возымеет нежелательные последствия, Эмануэль пошел на попятную, утверждая, что ныне узы брака утратили былое значение, особенно для таких желторотых юнцов. Если выяснится, что молодожены не подходят
— Мой муж не любил меня и все-таки не разошелся со мной. Мне было очень плохо с моим мужем, но я не покинула его. Мои родители тоже не очень-то ладили, а все же… В нашей семье не признают разводов. Впрочем, он слишком слаб, он тряпка, и женщина сделает с ним все, что захочет.
«У нее вид не матери, а ревнивой соперницы. Совсем как у тех женщин, что в прежние времена подстерегали возле костела своих удачливых соперниц, чтобы выжечь им глаза царской водкой», — подумал Эмануэль.
— Как вы думаете, не могла бы я добиться, чтобы этот брак сочли недействительным на том основании, что он был оформлен без согласия родителей? — спросила она вполне серьезно.
Эмануэль мог не отвечать на этот вопрос. Спустя мгновение Борковская сама поняла всю его бессмысленность и махнула рукой.
— Эта маленькая блондинка? — спросила она. — Дочь инженера?
— Да…
— Я встречала их несколько раз. Спрашивала его, не серьезное ли это увлечение. «Нет, — отвечал он, — ничего серьезного». И я, старая идиотка, поверила ему. Подумала: они молоды. Как будто только старики женятся. Как будто только старики делают глупости. Человек видит лишь своих ровесников, остальных видит искаженно или вовсе не замечает. Слышит искаженно или совсем не слышит. Она его опутала, — добавила вдруг Борковская резко, истерично.
— Что вы? — живо возразил Эмануэль. — Я знаю многих, которые завидуют счастью вашего сына. Руки этой девушки добивалось огромное число претендентов. У нее дома тоже скрипят зубами. Возможно, она избрала вашего сына именно потому, что ее родители были против, так же как и вы…
— Если то, что я от вас услышала, правда, — внезапно перебила она, — то мой сын сломал жизнь себе и мне. Я не скрывала от него, как мне трудно жилось с мужем. Увы! Сейчас я понимаю, что сама свела их. Нельзя говорить о вещах, которых боишься. Опасность обладает притягательной силой. Я сама уготовила эту судьбу ему и себе.
Она умолкла. Взгляд ее блуждал по столу. Эмануэлю казалось, что он замечает признаки безумия в больших, темных глазах старой женщины. «С такими безумными глазами — человек не жилец на белом свете», — подумал он.
Старая женщина уже довольно долго хранила молчание. Собравшись с силами, она снова заговорила. Речь ее уже не была такой плавной, как вначале, она запиналась, порой ей не хватало воздуха.
— Вы сказали мне, — продолжала она, — что есть две истины: молодой человек, находящийся, по вашим словам, на правильном пути, счастливчик, ибо маленькая блондинка выбрала его из ста претендентов и доверилась ему, и — старая женщина, ненужная и мешающая, как все старухи, и вдобавок съедаемая ненавистью, убитая неудачно сложившейся личной жизнью. Вы говорите мне: забудь. Поверьте, большего я и не желаю. Вы могли забыть, а я нет. Я не могу забыть всего того, о чем вам рассказала и о чем не рассказывала. Я не могу забыть, как несколько недель отплясывала в танцевальном дуэте «Sister Магу and Dolli». Sister Mary — это была я, а sister Dolli — мужчина, которому было за семьдесят, с седой, пожелтевшей от табака и старости бородой и изуродованными ревматизмом суставами. Этот старец в женской одежде был моим партнером. Каждое утро, перед выходом на работу, под звуки оркестра, перед толпой заключенных мы «откалывали» несколько номеров для «поднятия духа». У лагерников сердца, как подошва, но и они всякий раз плакали. Я не могу забыть казней под моими окнами. Однажды в группе, которую расстреливали, оказалась молодая женщина с ребенком на руках. Ребенок обнимал мать и кричал: «Мама! Мама! Я не хочу умирать!» Невозможно всего этого забыть. Сколько раз под моими окнами раздавались мольбы тех, кого вели в развалины: «Боже, помилосердствуй!»
Не было милосердия, на просьбу отвечал только выстрел. Да, такова истина старой женщины, которая отягощена столькими испытаниями и не может вернуться к жизни. Ни она, и ничто из ее мира.
Случаются дни, когда, обегав полгорода, я не нахожу ни одного лица, при виде которого растаял бы лед
Старая женщина прервала свою речь. Эмануэль разглядывал ее. Смотрел ей в глаза, их черная глубина уже не возмущала его. Напротив, хотелось убеждать мягко, вкрадчиво, более того, существо это внушало чувство какого-то единства, даже любви — подобное испытываешь, возясь с ребенком. Старая женщина заставила несколько раз дрогнуть его сердце. Например, сказала ему, что у себя в квартире на Кемпе она оставила умудренную опытом мать, пани Флёрковскую, которая должна была не выпустить из дома молодого Борковского, если бы тот внезапно явился. Эмануэль знал пани Флёрковскую.
Она была в концлагере, откуда вернулась с болезнью, выражавшейся в том, что пани Флёрковская постоянно бегала, все делала бегом, как этого требовали в лагерях. Эмануэль часто видел ее бегущей по улицам. В сорок пятом году, сразу же после войны, когда память о гитлеровских застенках еще была свежа, люди уступали ей дорогу с сочувствием и ужасом, но в сорок седьмом, сорок восьмом, сорок девятом, когда пережитое в лагерях стало забываться, прохожие уже только улыбались при виде бегущей женщины, а иные даже громко смеялись. Второй раз Регина Борковская заставила сжаться его сердце, упомянув о своем одиночестве. Людям, глубоко страдавшим, долго причиняют боль некоторые слова. Эмануэль все еще не мог слышать слов об одиночестве. Ведь раны были едва залечены.
— Любовь, — начал Эмануэль, — это не только проверка — чего стоит человек; ею испытывается также и общественный строй. Разве есть любовь, которой бы наш строй чинил препятствия? Этот строй был бы ничем, если бы на первое место не ставил борьбу. Борьбу за лучшую рубашку, лучшие обогреватели, за лучшего человека. Мы ежедневно зарастаем сорняками и ежедневно должны их выпалывать. Человек еще безгранично темен. В человеке есть все, и его можно повернуть любой стороной. Можно в нем раздуть чувство национальной розни и взлелеять человеколюбие. А его выбор — рознь или единство — определяет общество. Если общество ждет от человека ненависти — он ненавидит, а если любви — человек обретает ее. Никому теперь не нужны слова, которые вы слышали от своего мужа. Рознь национальная, расовая ныне не найдет у нас поживы, она чужда молодежи. Это стоит и нужно отстаивать всем нам, которые столько повидали. Вы говорите: «Я не верю». Позвольте мне в свою очередь спросить вас, во что вы верите? По-прежнему в то, что было? В кровь, слезы и страдания — до бесконечности? До конца света?
Толян и его команда
6. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Институт экстремальных проблем
Проза:
роман
рейтинг книги
