Чистый след горностая
Шрифт:
— Неужели прямо так вот, в праздник, и работали? — не поверил я.
— Прямо так вот, в праздник, и работали. Насобирали в депо по кладовым кое-каких труб и — сделали. От нашей старой колонки до интерната.
— Ты тоже делал?
— Нет. Мне чести такой рабочие не оказали. У меня тогда на губах молоко еще не обсохло. Но зато я жил в этом интернате и все видел. Вышли деповские под музыку, под гармонь, жены и те набежали. А когда из кранов пошла вода, веселья было — хоть отбавляй! Облили первомайской водичкой всех нас, интернатовских ребят;
Вот в этом-то доме и осталось нам обмазать чердачные стропила, а потом — всё, а потом, глядишь, и начнутся занятия в школе. Если, конечно, к нам не прилетят фашисты, если война не повернет все по-своему.
В тот вечер, когда мы собрались переходить на интернат, печник нам сказал:
— Нынче уж поздно, темно. Вы, ребята, снесите туда инструмент, ведра и ступайте по домам. А я тоже на печку. Что-то ломает меня. Должно быть, к непогоде.
Взяли мы с Женькой ведра и побежали к директорскому дому. Лестница там такая же крутая, как везде, но мы взлетели по ней в один миг. На чердаке уже совсем залегли потемки, только в слуховых окнах чуть брезжил свет. Мы бросили ведра и, низко наклоняясь под стропилами, полезли к ближнему окну.
Я смахнул со стекла паутину и увидел внизу директорский огород. Картошки там было меньше нашего, почти все грядки заняли цветы. Многие из них от первых осенних заморозков увяли, но астры еще пылали вовсю.
А чуть дальше виднелся наш домишко. Со стороны он выглядел ничего себе, симпатично, только соседский с ним дом Бабашкиных был красивее. Над его белой трубой возвышался жестяной петух, окна в резьбе, крытое крыльцо и веранда сверкают даже сейчас, в сумерках, красными, желтыми, синими стеклами. А вокруг дома — яблони. Плоды с них старуха Бабашкина уже собрала и, наверное, рассыпала по всему полу прохладной веранды. Так у нас делают все: прихваченные первым холодком кисловатые здешние яблоки становятся духовитее, слаще.
Пока я заглядывал в окно, Буслай нашел за стропилами удочки Валерьяна Петровича. Мы потрогали гусинковые поплавки, шелковые лески, вздохнули, позавидовали, стали пробираться через весь чердак к другому окну, и в темноте я стукнулся.
Я охнул и зажмурился, а Буслай вдруг как дернет меня за рукав и шепчет:
— Тихо! Смотри…
Я глянул и вижу: рядом с печной трубой ветхое тряпье, горка морковной ботвы и жестянка с водой.
— Ясно, — говорю. — Интернатские пацаны тут краденую морковку хрупали.
А Буслай опять зашипел — тише, мол! — и шепчет мне прямо в ухо:
— Ничего себе, пацаны! Глянь-ка на следы-то. Тут взрослый человек спал.
В самом деле, тряпье было разложено как постель, даже с изголовьем. Там еще и теперь оставалась неглубокая вмятина — кто-то лежал недавно. А рядом, на толстом слое пыли, — огромные отпечатки сапог. Я как глянул на них, так даже попятился и тоже шепотом
— Слушай… А вдруг это знаешь кто?
— Кто?
— Вдруг это пастух Минька?
Сказал я это и чувствую: надо нам отсюда сматываться. Поворачиваю назад, а Буслай ухватил меня за руку и не пускает.
— Нет, — говорит, — это не Минька. Если бы Минька, то следы были бы от лаптей, а тут в кожаных обутках наслежено. Видишь, на каблуках как бы подковки привинчены, а на подошвах какие-то кругляши. Вроде шипов.
— Точно, кругляши. У нас такой обуви никто и не нашивал. Кто бы это мог быть?
Буслай пожимает плечами, оглядывается. Я тоже оглядываюсь.
Вокруг стало еще мрачнее и темней. В углах чердака тьма кажется косматой, она словно шевелится и тянется к нам.
— А вдруг он здесь? — шепчу я.
— Нет. Следы уходят обратно к лестнице.
— А если вернется?
— Ну, если… — собрался ответить Буслай, да тут на чердаке кто-то вздохнул. Потом вздохнул еще раз, потом в третий раз, и мы вылетели с чердака на лестницу, почти не задевая ступенек, скатились вниз.
Отбежали мы от лестницы, глядим на чердак. А с чердака за нами никто не гонится, все вокруг спокойно. По тропе от колонки идет старуха Бабашкина с ведрами на коромысле; невдалеке двое маленьких мальчишек — Шуркины приятели, Тоська да Васька, оба в красных шапках, — загоняют на ночь в сарай сердитого гусака; за сараем кто-то колет дрова, слышны удары топора.
А над нами стоит старый дуплистый тополь. Одна длинная ветвь чуть покачивается над карнизом дома. Когда она задевает карниз, раздается шорох, похожий на короткий вздох: «Ох-х…» Потом опять: «Ох-х…» — и так без конца, потому что ветку раскачивает ветер.
Мы так и повалились со смеху. Страх у меня пропал, мне стало легко.
А Женька вдруг смеяться перестал, ткнул меня пальцем в грудь и говорит:
— Что это мы хохочем? Дело-то серьезное.
— Какое дело? — не понял я.
— Какое, какое… Сам не понимаешь, какое? На чердаке-то шпион!
Я так и замер. И стоял с открытым ртом, наверное, целую минуту. И лишь потом сказал:
— Да ты что?
— Вот тебе и что. Сапоги у него нездешние — это раз. От людей скрывается — два. И самое главное: ты заметил, куда завертывают на чердаке следы? К окну! А из этого окна что видно? Железную дорогу. Наверное, он сидит и считает воинские эшелоны. Диверсанты всегда так действуют. Нет, надо нам этого шпиона поймать.
У меня пошли по телу мурашки, и я сказал:
— Так ведь его уже нет.
— Нет, так будет. Может, ему есть нечего? Может, он пошел опять морковки наворовать, а ночью вернется?
Я подумал: «Буслай прав. Все, что он говорит, сходится». Но ловить диверсанта на пару с Буслаем у меня что-то не было желания. Не такие они разини, эти самые диверсанты, чтобы поддаваться мальчишкам! А вот если бы сбегать на станцию да позвать стрелка с винтовкой, тогда бы я, конечно, согласился ловить хоть трех диверсантов сразу.