Читайте старые книги. Книга 2
Шрифт:
Третья ”Записка” Фюретьера датирована 1688 годом; на титульном листе указано то же место издания и тот же типограф, однако принадлежащий мне экземпляр, испещренный ошибками, был, похоже, отпечатан в одной из самых скверных руанских типографий. Предметом этой ”Записки” является приговор парижкого суда Шатле, который 24 декабря 1686 года запретил продажу двух предыдущих ”Записок” как сочинений оскорбительных и клеветнических. Поскольку Фюретьер скончался в том же 1688 году, ”Записка”, по всей вероятности, — последнее, что он написал, однако это, бесспорно, самое живое и остроумное из его произведений. Подобно Буало, он избрал здесь форму язвительного покаяния {198} и приносит своим противникам извинения, еще более оскорбительные, чем прежние нападки; читая эту гениальную вещицу, невозможно не удивляться несправедливости судьбы, не позволившей третьей Фюретьеровой ”Записке” числиться среди шедевров сатирической прозы. Что до меня, то я не побоюсь назвать ее образцом виртуозной полемики и сокровищницей остроумия. Только пассаж, касающийся Лафонтена, плосок и груб, ибо был, без сомнения, внушен чувством несправедливым и постыдным. Увы! Фюретьер тоже сочинял басни, а замечание старика Гесиода {199} о распрях между знатоками
С тех пор как начались гонения на Фюретьера, всякое анонимное выступление против Академии немедленно приписывалось автору Всеобщего словаря. Во Франции испокон веков было принято сводить все споры к личным счетам. Очевидно, однако, что Фюретьер, погруженный в свой необъятный труд, бесчисленные сложности которого устрашили бы даже самого юного, могучего и терпеливого из нынешних лексикографов, отвлекался от словаря лишь ради защиты своего доброго имени. Исключение составляет только шуточный план аллегорической и бурлескной поэмы под названием ”Роды Академии” {201} — он слишком похож на ”Аллегорическую повесть {202} , или Историю недавних смут в королевстве красноречия”, чтобы принадлежать кому-нибудь, кроме Фюретьера, и к тому же издан под одной обложкой с третьей ”Запиской”. ”Роды Академии” полны довольно-таки холодного зубоскальства в том аллегорическом духе, в каком после появления знаменитой Карты Страны Нежности {203} стало писать ”подражателей рабское стадо” {204} , родившее множество томов, большая часть которых ныне забыта. И все же в этой безделице есть нечто, роднящее ее с ”Записками”, — в ней гораздо больше остроумия, чем требуется сегодня, чтобы забросать насмешками самое прекрасное произведение.
Анонимный ”Апофеоз Академического словаря”, на титульном листе которого значится: ”Гаага, 1696” (12°), безусловно, не принадлежит ни Фюретьеру, ни Ришле {205} , чьи ошибки не раз вполне обоснованно исправляет. Господин Барбье, ссылаясь на рукописную заметку того времени, приписывает его сьеру Шатейну, а аббат д’Артиньи {206} в своих ”Записках” утверждает, со слов аббата Трико де Бельмона, что ”Апофеоз” был написан некиим священником, заточенным в замке Пьер-Ансиз. Эта книжечка, не столь редкая, как ”Роды Академии”, но гораздо более любопытная и полезная, заключает в себе сотню ”критических замечаний”, половина из которых превосходны и пошли на пользу соблаговолившей прислушаться к ним Академии. Жаль только, что автор, наделенный недюжинным критическим умом, но на беду вообразивший себя поэтом, счел необходимым изложить свои грамматические придирки плоскими стихами, попирающими зачастую все правила французской грамматики. Прозой он писал чаще всего толково и без ошибок, но стихи его ужасны.
Тем не менее академики восприняли это посягательство на их авторитет так болезненно, что поручили ответить на него Мальману, или Мальману де Месанжу, заслужившему эту честь какими угодно достоинствами, только не хорошим вкусом и не знанием грамматики. Ответ Мальмана вышел в том же 1696 году, и Шатейн либо священник из Пьер-Ансиза не замедлил отпарировать удар. Его книжечка в двенадцатую долю листа вышла в 1697 году; называлась она ”Похороны Академического словаря”. Господин Табаро оказывает Фюретьеру незаслуженную честь, именуя его во ”Всемирной биографии” {207} автором ”Похорон”; он не совершил бы этой странной ошибки, если бы удосужился прочесть в той же энциклопедии опубликованную четырьмя годами раньше статью ”Фюретьер”, где господин Оже сообщает, что Фюретьер скончался 14 мая 1688 года, — ведь всякий согласится, что, как ни любят поэты, это genus irritabile [35] , сводить счеты, совершенно невероятно, чтобы человек, умерший в 1688 году, отвечал в 1697 году на памфлет, выпущенный в 1696-м. Я уж не говорю о том, что ”Похороны” написаны в той же манере, что и ”Апофеоз”, только стихов, к счастью, поменьше, причем автор так дорожил этим сходством, что указал на него уже в самом начале нового сочинения: ”Когда я писал критику на ”Словарь Академии” под названием ”Апофеоз”…” Строки эти могут избавить ”грядущих Сомезов” {208} , и в частности господина Табаро, от многих сомнений. Первая часть книги посвящена возражениям на возражения Мальмана, которые не стоят такой чести, вторая содержит двести пятнадцать новых грамматических поправок, по большей части весьма здравых.
35
Раздражительное племя ( лат.; Гораций. Послания, II, 2, 102).
Самой редкой из всех этих полезных и любопытных старых книг по праву считается ”Базарный словарь”, на титульном листе которого стоит: ”Брюссель, у Фоппена, 1696” (12°), хотя издан он, безусловно, в Париже и, естественно, был также приписан покойному Фюретьеру, меж тем как истинным его автором был некий Арто — если, конечно, можно назвать автором нищего переписчика, который кромсает ножницами чужие словари, дабы выдать обрезки за новую книгу. Я не раз видел, как на распродажах за этот словарь давали гораздо больше, чем за какое бы то ни было издание Академического словаря, и сам не пожалел на него денег, хотя основное его содержание — переписанные с ошибками и пропусками пословицы и поговорки, которые Академия сочла возможным включить в свой словарь, а так называемому автору принадлежат только восемь страничек весьма дерзкого и скверно написанного ”Предуведомления”. ”Французские редкости” Удена (Париж, 1640, 8°) в десять раз содержательнее и полнее; сама Академия не замедлила учесть в своих трудах многие из приведенных
36
Без изволения Минервы и стыдливости {209} ( лат.).
Неужели же, спросят меня, французский язык дошел до того состояния, когда ему ничего не надобно, кроме свидетельства о смерти? Отвечу не колеблясь: увы, да.
Библиография безумцев
Перевод В. Мильчиной
Эксцентрическойя называю книгу, написанную в нарушение всех обычных правил композиции и стиля; цель, которую ставил перед собой автор такой книги, понять очень трудно, а то и вовсе невозможно, если, конечно, автор вообще преследовал какую бы то ни было цель. Причислить к эксцентрическим сочинения Апулея, Рабле, Стерна было бы крайне несправедливо. Их книги — плод буйного и пылкого воображения, которое не вовсе изгнало из своих владений разум, но, лишив его сана просвещенного наставника и поводыря, оставило при себе на правах покорного, хотя и насмешливого раба. Даже ”Способ выйти в люди”, столь невпопад приписанный Бероальду де Вервилю, — книга неэксцентрическая. Это забавное изображение вакханалии ума, не признающего над собой никакой узды и слушающегося лишь своих прихотей. Так дерзко насмехаться над ложной мудростью способен лишь тот, кто от всей души ее презирает, но знает ее пределы и разгадал ее секреты. Проницательный читатель увидит в этой книге не столько цинизм и безумие, сколько горечь и разочарование.
Эксцентрические книги, которым я, ограниченный узкими рамками журнальной статьи, дам лишь самую поверхностную характеристику, — это книги, написанные умалишенными, ибо умалишенные, как и все прочие люди, имеют право писать и издавать книги, примеры чему можно отыскать в литературе любой эпохи.
Собранные вместе, книги безумцев составили бы довольно обширную библиотеку, которую я не стану расхваливать, но которой, как мне кажется, можно посвятить забавную и любопытную главу в критической истории словесности. По своему обыкновению я лишь слегка коснусь этой темы, дабы привлечь к ней внимание исследователей, обладающих большим досугом, трудолюбием и эрудицией, чем я. Мои ученые друзья Брюне и Пеньо могли бы написать на эту тему весьма остроумные сочинения, которые пролили бы свет на очень важный, но до сих пор покрытый мраком неизвестности раздел в анналах человеческого духа.
Можно было бы даже живописать творения безумцев в сатирическом свете, приняв в расчет все нелепости, обнародованные с самой простодушной и чистосердечной серьезностью бесчисленными ясновидцами от религии, науки и политики, от Кардано {211} до Сведенборга и от Сведенборга до иного из наших современников, которого я не назову по фамилии, чтобы не обидеть остальных, — однако в наш просвещенный век безумцев развелось столько, что библиографу не совладать с таким обширным материалом. Самый верный путь — ограничить себя узкими пределами Сальпетриера и Шарантона {212} . Мы займемся лишь самыми тяжелыми больными, а прочих пусть судит по заслугам народный здравый смысл.
Если, таким образом, разуметь под писателями-безумцами людей, в самом деле лишившихся ума и ничем не знаменитых, то перечень их не займет много места, ибо у большинства безумцев хватает ума не писать. Перечень подобных безумцев не устрашит почтенных людей, влюбленных в такое прелестное и легкомысленное дело, как изучение книг. Другое дело — библиография глупцов. Тут работы непочатый край.
Поскольку ни поэтов, ни философов мы не рассматриваем, древние предоставят нам крайне мало материала. В древности безумие было болезнью редкой и малоизвестной; возможно, впрочем, что на многих безумцев просто-напросто не смотрели как на больных и приискивали им более почетные наименования. Нынче Диогена засадили бы в лечебницу для умалишенных; впрочем, абдериты, более рассудительные, чем Гиппократ, чуть не отправили туда же Демокрита {213} . Самое главное — родиться вовремя.
К тому же в древности существовала общественная сила, которая хранила ум народов и избавляла новые поколения от грубейших заблуждений предков. Век глупостей был короток. Этот допотопный страж общественного порядка, эта сила, утратившая ныне свое могущество, именовалась здравым смыслом.Благодаря ему безумные идеи не переживали своих безумных творцов; древние не знали книгопечатания, поэтому у них сумасшествие, несмотря на всю свою заразительность, не было властно над потомками. В наши же дни книга заменяет человека, и, если волею случая ей удается задеть воображение или чувства читателей, она, подобно написавшему ее безумцу, становится целительницей и властительницей дум. С легкой руки Гутенберга и его присных астрология царила над умами два столетия, алхимия — тоже два, вольтерьянство — одно столетие, и я не поручусь, что столетие это уже подошло к концу. В Риме все эти ”науки” не протянули бы и четверти века. Да что там, во времена Цицерона они ушли бы в небытие по прошествии пяти лет, ибо на безрассудные сочинения не нашлось бы ни переписчиков, ни покупателей.