Чтец
Шрифт:
14
Когда у самолета отказывает мотор, это еще не конец полета. Самолет не падает камнем с неба. Огромный реактивный пассажирский лайнер с несколькими двигателями планирует от четверти до получаса и разбивается лишь при попытке совершить посадку. Пассажиры могут даже ничего не заметить. Полет с отказавшим двигателем выглядит для них точно так же, как и с исправным. Только тише становится, да и то не очень. Гул мотора сменяется ревом ветра, который бьется о крылья и фюзеляж. Рано или поздно через иллюминатор становится видна угрожающая близость земли, моря. Но, допустим, в салоне показывают фильм, а стюардессы опустили на иллюминаторах шторки. Тогда этот полет может даже показаться покойным и приятным.
Лето и было для нашей любви таким планирующим полетом. Точнее, это относилось к моей любви; что касается Ханны и ее любви ко мне, то тут мне ничего не известно.
Мы сохранили наш ритуал чтения, ополаскивания под душем,
Мы давали друг другу ласковые прозвища. Она уже не называла меня только малышом, а придумывала что-нибудь другое, нередко снабжая новое имя еще и каким-либо эпитетом, в ход шли лягушонок и квакушка, песик, даже камушек и розанчик. Я же довольно долго звал ее просто Ханной, пока она однажды не спросила меня: «Если ты закроешь глаза и обнимешь меня, какое животное придет тебе в голову? На кого я похожа?» Закрыв глаза, я попытался представить себе различных животных. Мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, головой я уткнулся ей в шею, моя шея касалась ее груди, правая рука лежала на ее спине, а левая на ее ягодице. Я провел ладонью по ее широкой спине, упругим бедрам, ягодицам, прислушался к тому, как ощущаю своей шеей и грудью ее груди и живот. Кожа ее была гладкой, нежной, а тело казалось крепким, сильным. Когда моя ладонь коснулась ее лодыжки, я почувствовал подрагивание мышц. Это напомнило мне, как подрагивает телом лошадь, чтобы прогнать мух.
— Ты похожа на лошадь.
— На лошадь?
Отпрянув, она села и уставилась на меня. В глазах был едва ли не ужас.
— Тебе не нравится? Я ведь сказал это потому, что тебя так приятно трогать, кожа у тебя нежная и гладкая, а тело крепкое и сильное. И потом у тебя мышцы на лодыжке подергиваются.
Ханна посмотрела на собственную лодыжку.
— Лошадь?.. — Она покачала головой. — Даже не знаю, что сказать.
Это было совсем не в ее духе. Обычно у нее все бывало очень определенным — либо одобрение, либо осуждение. Разглядев ужас в ее взгляде, я приготовился, если понадобится, тотчас взять свои слова назад, во всем раскаяться и попросить прощения. Но сначала попробовал примирить ее с мыслью о лошади.
— Я мог бы назвать тебя скакуньей или кобылкой, сказать «шеваль», [35] «эквин» [36] или Буцефальчик. [37] Я ведь не думаю при этом о лошадиной челюсти, конском черепе или о чем-нибудь, что тебе бы не понравилось, я думаю о чем-то хорошем, теплом, нежном и сильном. Ты не похожа на кошку или тигрицу, в них есть что-то злое, а ты не такая.
Она откинулась на спину, положила руки под голову. Теперь сел и я, посмотрел на нее. Ее взгляд был устремлен в пустоту. Через некоторое время Ханна повернулась ко мне. Она сказала с какой-то неизвестной мне прежде сердечностью:
35
«Шеваль» (фр. cheval) — «лошадь».
36
«Эквин» (лат. equus) — «лошадь».
37
Буцефальчик — от Буцефал, любимый конь Александра Македонского.
— Пожалуй, мне нравится, что ты называешь меня лошадью или как там еще… Ты объяснишь мне потом те слова?
Однажды мы ездили вместе в соседний город, [38] чтобы посмотреть там в театре «Коварство и любовь». Ханна впервые была в театре, все у нее вызвало восхищение — от самого спектакля до шампанского в антракте. Я держал ее за талию, мне было совершенно безразлично, что о нас могли подумать другие. Я даже гордился, что мне это безразлично. Впрочем, я знал, что в нашем городе это было бы совсем не так. Интересно, понимала ли это она?
38
…соседний
Во всяком случае, она понимала, что летом моя жизнь состояла не только из визитов к ней, из школы и занятий. Все чаще, навещая ее по вечерам, я приходил прямо с пляжа. Там я встречался с приятелями, одноклассниками, там мы делали уроки, играли в карты, футбол и волейбол, флиртовали. На пляже проходила, так сказать, общественная и светская жизнь нашего класса, и для меня было важно участвовать в ней. В зависимости от того, как работала Ханна, я уходил с пляжа раньше или позже остальных. Но я знал, что это не только не вредит моему авторитету, напротив, делает меня даже интереснее для других. Знал я и то, что ничего особенного в мое отсутствие произойти не может, однако порой возникало такое чувство, будто я пропускаю события невесть какой важности. Я долго не решался задать себе вопрос, где мне больше нравилось проводить время — на пляже или с Ханной. В июле ребята отмечали на пляже мой день рождения, [39] долго не хотели меня отпускать, а Ханна встретила меня усталой и раздраженной. Она ничего не знала о моем дне рождения. Однажды я спросил о ее дне рождения, Ханна назвала мне двадцать первое октября, сама же моим не поинтересовалась. В этот день она была не более раздраженной, чем обычно, когда приходила усталой. Но меня ее плохое настроение томило, мне хотелось уйти, вернуться на пляж к ребятам, к моим сверстникам и сверстницам, к легкости наших разговоров, шуток, игр и флирта. Когда она почувствовала, что на ее раздражение я отвечаю плохим настроением, разгорелась ссора, Ханна стала делать вид, будто вообще не замечает меня, я вновь испугался, что потеряю ее, а потому опять пошел на унижения, принялся бормотать извинения, пока она меня не простила. Однако обида во мне осталась.
39
…мой день рождения… — День рождения у Михаэля приходится на июль, как и у самого Бернхарда Шлинка (6 июля 1944 г.).
15
С этих пор началось мое предательство.
Нет, я не выдавал никаких тайн, не компрометировал Ханну. Я никому не рассказывал ничего такого, о чем следовало молчать. Наоборот, я скрывал то, чего не должен был бы скрывать. Я застеснялся нашей связи. Знаю, такое отрицание — самый незаметный вид предательства. Со стороны даже непонятно, действительно ли человек отказывается от кого-то или только хранит чужие секреты, оберегает от неприятностей, скандала. Но тот, кто отказывается, вполне отдает себе отчет, что он делает. А такой отказ не менее разрушителен для близости, чем самое гнусное предательство.
Не помню точно, когда это произошло. В те летние пляжные дни некоторые из приятельских отношений переросли в дружбу. Кроме соседа, знакомого еще по старому классу, в новом классе я особенно подружился с Хольгером Шлютером: он, как и я, интересовался литературой и историей, что быстро сблизило нас. Я весьма подружился и с Софи, которая жила неподалеку от нашего дома, и поэтому у нас был общий путь до пляжа. Поначалу я считал, что близость с новыми друзьями еще не настолько велика, чтобы рассказывать им о Ханне. Потом как-то не находилось случая, к тому же я не мог подобрать подходящих слов. Наконец стало уже слишком поздно рассказывать о ней так, будто это всего лишь одна из обычных ребяческих тайн. Если признаться только теперь, уговаривал я себя, то возникнет неверное впечатление, что я так долго молчал о Ханне, потому что вижу в наших отношениях что-то порочное и у меня нечиста совесть. Но чем бы я себя ни обманывал, я отчетливо сознавал, что предаю Ханну, ибо, рассказывая друзьям обо всех важных событиях моей жизни, о Ханне — умалчиваю.
Они чувствовали, что я не вполне откровенен, и это лишь еще более осложняло мое положение. Однажды вечером мы с Софи попали в грозу; это было в районе Нойенхаймер-Фельд, [40] где тогда вместо нынешнего университета были лишь поля, сады и огороды. Гремел гром, мелькали молнии, гудел ветер, падал плотный, тяжелый ливень; мы спрятались под навес садового павильона. Сильно похолодало, градусов до пяти. Мы продрогли, я обнял Софи.
— Скажи… — Она глядела не на меня, а куда-то в дождь.
40
Нойенхаймер-Фельд. — Бывшая рыбачья деревушка Нойенхайм является самым древним поселением Гейдельберга, относящимся еще к римским временам. В восточной части этого правобережного района находится большой городской пляж и квартал Нойенхаймер-Фельд, где в 1970-е гг. возник крупный университетский комплекс.