Чтец
Шрифт:
14
Я решил уехать. Если бы можно было быстро оформить поездку в Аушвиц, я бы сделал это. Но для получения визы требовалось несколько недель. Поэтому я выбрал Штрутхоф в Эльзасе. [67] Это был ближайший концлагерь. Раньше мне их видеть не доводилось. Мне хотелось уничтожить клише с помощью действительности.
Я добирался туда на попутных машинах; помню грузовик с шофером, который опустошал одну бутылку пива за другой, помню и водителя «мерседеса», который сидел за рулем в белых перчатках. За Страсбургом мне повезло — подвернулась попутка до Ширмека, маленького городка неподалеку от Штрутхофа.
67
…Штрутхоф
Когда я сказал водителю, куда именно направляюсь, он замолчал. Я посмотрел на него, но не смог угадать по лицу, почему он вдруг умолк посреди оживленной беседы. Это был человек средних лет, с худым лицом и багровым родимым пятном на правом виске; его темные волосы были аккуратно расчесаны на пробор. Он сосредоточенно уставился на дорогу.
Перед нами простирались холмистые Вогезы. Мы въехали меж виноградников в открывшуюся перед нами, слегка поднимающуюся пологую долину. Справа и слева на склонах холмов рос смешанный лес, навстречу попадались то каменоломня, то кирпичное здание фабрики с гофрированной крышей, то старый санаторий, то окруженная высокими деревьями большая вилла со множеством башенок. Иногда слева, иногда справа от шоссе появлялась железная дорога.
Потом водитель снова заговорил. Он спросил, зачем я еду в Штрутхоф; я рассказал о судебном процессе и о том, что мне не хватает наглядного материала.
— Стало быть, хотите понять, почему люди делают такие ужасные вещи? — Прозвучало это довольно иронично. Впрочем, возможно, что меня сбивали с толку интонации его диалекта. Не дожидаясь ответа, он продолжил: — А что вы, собственно, хотите понять? Вот когда убивают в порыве страсти, из любви, из ревности, из мести или защищая свою честь — это вам понятно?
Я кивнул.
— А вам понятно, когда убивают ради богатства или власти? Когда убивают на войне или во время революции?
Я опять кивнул.
— Но…
— Но те, кого убивали в концлагерях, ни в чем перед убийцами не провинились… Вы ведь это собирались сказать? Вы собирались сказать, что никаких причин для ненависти не было и что убивали не на войне?
Мне не хотелось опять кивать. Все, что он говорил, было верно, только мне не нравилось, как он это говорил.
— Вы правы, убивали не на войне и никаких причин для ненависти не было. Но ведь и палачу не обязательно ненавидеть осужденного, а он его все равно казнит. Только ли по приказу? Вы думаете, он делает это только по приказу? Вы думаете, что я сейчас говорю о приказе и повиновении, о том, что персоналу концлагерей отдавались приказы, а он их только исполнял? — Он презрительно усмехнулся. — Нет, я говорю не о приказе и повиновении. Палач не исполняет приказы. Он делает свою работу — безо всякой ненависти к тем, кого казнит, без чувства мести, он убивает их не потому, что они стоят у него на пути или чем-то угрожают ему. Он к ним абсолютно равнодушен. Настолько равнодушен, что ему все равно — убивать их или нет.
Он взглянул на меня.
— И никаких «но». А теперь давайте рассказывайте мне про то, что человек не должен быть равнодушен к другим. Разве вас этому не учили? Разве не внушали сочувствия к любому, кто имеет человеческий облик? Не твердили о человеческом достоинстве? О благоговении перед жизнью?
Я чувствовал возмущение и одновременно беспомощность. Я не находил слов для ответа, который сразу опроверг бы его, заставил заткнуться.
— Однажды мне попались фотографии расстрела евреев в России, — продолжил он. — Они были голыми, их выстроили длинной шеренгой на краю траншеи, позади них стояли солдаты, которые стреляли евреям в затылок. Все это происходит в старой каменоломне; вверху, на обрыве, над евреями и солдатами, сидит офицер, болтая ногами и куря сигарету. У него скучающий вид. Возможно, ему кажется, что дело слишком затянулось. Но есть в его лице и что-то довольное, даже ублаготворенное — может, потому, что работа подходит к концу и скоро можно будет отдохнуть, развлечься на
— Это были вы? Это вы сидели там?
Он резко затормозил. Лицо его было бледным, на виске полыхало родимое пятно.
— Вон отсюда!
Я вылез из машины. Он рванул с места, мне даже пришлось отскочить в сторону. На ближайшем повороте взвизгнули тормоза. Потом стало тихо.
Я пошел по дороге, которая поднималась в гору. Ни попутных, ни встречных машин не было. Я слышал щебет птиц, шорох ветра в листве, иногда журчание ручья. Мне дышалось легко, свободно. Через четверть часа я добрался до концлагеря.
15
Недавно я опять ездил туда. Была зима, день выдался ясный, холодный. За Ширмеком леса стояли заснеженными, землю запорошило, и ветки деревьев были припудрены белым. Вытянутая в длину территория концлагеря, расположенного на ниспадающих горных террасах с видом на Вогезы, сияла белизной под солнцем. Серо-голубой цвет двух- или трехъярусных сторожевых вышек и одноэтажных бараков приятно контрастировал с этой белизной. Разумеется, были тут и опутанные колючей проволокой ворота с надписью «Концентрационный лагерь Штрутхоф-Нацвайлер», и двойная ограда из колючей проволоки вокруг лагеря. Раньше бараки плотно теснились друг к другу, теперь их осталось немного, земли между ними не было видно под блескучим снежным покровом. Здесь можно было бы устроить горку для катания на санках, дети могли бы размещаться во время зимних каникул в этих веселеньких бараках с решетчатыми окошками, куда их звали бы после катания на пироги и горячий шоколад.
Концлагерь был закрыт. Я побродил вокруг по сугробам, промочил ноги. Вся территория была хорошо видна снаружи, и мне вспомнилось, как тогда, при первом посещении лагеря, я спускался по ступенькам лестницы, шедшей меж каменных фундаментов, оставшихся от снесенных бараков. Вспомнил печь крематория, выставленную в одном из бараков, и то, что другой барак был поделен на множество отсеков. Вспомнил мои тогдашние тщетные попытки представить себе лагерь заполненным заключенными и охраной, представить себе, как страдали здесь люди. Я действительно старался сделать это, даже закрыл глаза и мысленно поставил ряды бараков один за другим. Я измерил барак, справился по проспекту, на скольких заключенных он был рассчитан, ужаснулся немыслимой тесноте. Прочитав, что террасы служили лагерными плацами для поверок, я попытался вообразить их заполненными сверху донизу шеренгами заключенных, старался увидеть их спины. Все было напрасно, ничего не получалось, отчего у меня возникло чувство неловкости, стыда. Возвращаясь назад, я обнаружил внизу на склоне, напротив ресторана, небольшое строение, где, как говорилось в проспекте, находилась газовая камера. Оно было выкрашено в белый цвет, окна и двери — в желтый, здесь мог бы размещаться склад, а могло и жилое помещение для персонала. Дом этот также был закрыт, и я не помнил, чтобы осматривал его в первый раз. Я не стал выходить из машины. Сидел в ней с включенным двигателем и смотрел. Потом поехал дальше.
Поначалу, проезжая на обратном пути мимо эльзасских деревень, я не решался подыскать ресторанчик, чтобы пообедать. Причиной нерешительности были не столько реальные переживания, сколько мысль о том, какие переживания и какое поведение должны приличествовать состоянию человека, только что посетившего концлагерь. Поняв это, я пожал плечами и остановился в деревушке на склоне Вогез у ресторана «Au Petit Garcon» — «У Малыша». От моего столика открывался вид на равнину. «Малыш» — так называла меня когда-то Ханна.
Во время первой поездки я бродил по концлагерю до самого закрытия мемориального комплекса. Потом я присел у памятника, который стоит над лагерем и как бы глядит на него. Я ощущал внутреннюю пустоту, будто искал чего-то не там, за оградой, а в себе самом, чтобы в конце концов убедиться, что внутри пусто.
Затем стемнело. Пришлось ждать целый час, пока меня не подобрал грузовичок с открытым кузовом, который довез меня до ближайшей деревни. В этот день на попутку рассчитывать не приходилось, поэтому я снял дешевый номер в доме для приезжих, где и поужинал, получив худосочный бифштекс с жареной картошкой и горошком.