Что было, что будет
Шрифт:
«Я здесь, с тобой, — услышал он шепот Элинор — Можешь не прятать от меня свою боль».
С тех пор Мэтт брал с Элинор только половину того, что ему полагалось, когда он убирал с ее участка поваленное дерево, которое рубил потом на аккуратные поленья для камина. Хотя Элинор Спарроу никогда не замечала его любезности и даже ни разу не поблагодарила. И все же в присутствии Элинор Кэтрин держалась по-другому, раскрывая ей то, что не могла раскрыть родному сыну: как трудно ей было умирать, как сильно ей хотелось, даже в самые тяжелые дни, удержать этот мир, в котором были и розы, и соседи, и мальчик, выросший в такого мужчину, как Мэтт Эйвери, который знал, когда следует отступить, а когда шагнуть вперед, и на которого она могла рассчитывать.
В тот год Уилл возвращался домой несколько раз, приезжал с короткими визитами, стоившими ему больших усилий. Дженни никогда его не сопровождала;
Не удивительно, что болезнь матери очень досаждала Уиллу. Визиты его, как и следовало ожидать, были очень непродолжительны. Он и раньше убегал от проблем, и теперь не стал менять привычек. Он настолько не привык отдавать душевные силы, настолько был неспособен подумать о другом человеке прежде, чем о себе, что всякий раз, подъезжая к городской черте, покрывался крапивной сыпью. И никак не хотел, чтобы Дженни видела красные пятна на его коже, охватывавшую его панику; то, как он покрывался потом, выезжая на Мейн-стрит, привлекая проклятых пчел со всего города, готовых ринуться на него, так что приходилось плотно закрывать все окна в машине, иначе он рисковал быть искусанным, что при его аллергии наверняка привело бы к шоку.
«Как ты выдерживаешь? — спросил он как-то раз у Мэтта, когда навещал умирающую мать. — Как ты можешь сидеть там, смотреть на нее и не сойти при этом с ума?»
Несколько раз Уилл забегал в чайную Халлов, где подкреплялся кофе с сахаром; у милой Лизы Халл всегда находились для него добрые слова и кусочек яблочного пирога (пирог был приготовлен по особому семейному рецепту и дважды получал призы на разных ярмарках). Но в последний месяц жизни матери Уилл не заглянул в чайную ни разу. Он даже не удосужился вообще приехать в город. Пропустил все визиты, хотя клялся, что приедет. В последний раз, когда он позвонил с извинениями, то привел Мэтту такой неубедительный довод — наврал какую-то чепуху насчет экзаменов по музыке и прогноза снежной бури, — что Мэтт устроил брату разнос. Неужели у него не осталось ни капельки милосердия к матери? Неужели он вообще не знает, что такое доброта? Мэтт обозвал брата по-всякому, а потом вдруг умолк. У него не осталось ни злости, ни понимания. У Мэтта были все основания гневаться. Это ведь ему предстояло сообщить разочарованной матери, что Уилл в очередной раз не приедет, тогда как следующего раза могло и не быть. Дни перешли в часы, потом в минуты, потом в секунды. В конце концов Мэтт перестал бушевать. Ему стало жалко брата. Кому понравится быть таким эгоистом? Никому, если только можно этому помешать, если только есть выбор.
Дело кончилось тем, что Мэтт сказал Уиллу: «Ладно, можешь не приезжать. Она поймет».
И наверное, Кэтрин действительно поняла. Доброта всегда давалась ей легко. И доброта, как понял Мэтт во время болезни матери, обретает разные формы. Соседи, к примеру, чьих имен он зачастую не мог припомнить, нанесли столько еды, что ее хватило на несколько месяцев после похорон. Одинокие женщины до сих пор не перестали посмеиваться, вспоминая, как был набит холодильник в доме Эйвери; каждая из них полагала, что теперь у нее есть шанс завоевать Мэтта, раз он остался один. Когда-то Мэтт встречался короткое время с девушкой из Монро, потом у него появилась подружка в Нью-Йорке, и он ездил к ней по выходным, но все это прекратилось с болезнью матери. Даже когда ее не стало, Мэтт ничего не изменил в своей жизни; не то чтобы он был бессердечный, просто сердце оказывалось занято чем-то другим. Мэтт был большой красивый мужчина, и с полдюжины городских женщин взяли бы его к себе, пусть даже только на одну ночь, но никто не смог завоевать такого мужчину, как Мэтт Эйвери. Ни любовью на несколько часов, ни домашней едой; он довольствовался простой пищей — супом из банки, бобами с поджаренным хлебом, тарелкой тепловатой лапши, посыпанной тертым сыром. Он предпочитал держаться подальше от того, что причиняло ему боль. Он превратился в закоренелого холостяка, со своими интересами и привычками. Если его и угнетало одиночество, то, во всяком случае, так ему жилось комфортнее. Если он не смирился со своей судьбой, то, по крайней мере, научился принимать жизнь такой, какой она была, хотя раньше мечтал совсем о другом.
Жил ли он в согласии со своей истинной природой или нет — сам он понятия не
Один раз Мэтт съездил в Кембридж повидать Уилла и Дженни после того, как они поженились и переехали в квартиру на центральной площади. Он тогда учился в выпускном классе, а брат с женой казались гораздо старше, такими умудренными жизнью, самостоятельными, вылетевшими из родного гнезда. Большинство студентов колледжа даже после свадьбы оставались в общежитиях — но только не Уилл. Его приняли в колледж, несмотря на лень, благодаря феноменальному результату отборочного теста. И все равно, по мнению Мэтта, он оставался избалованным паршивцем. Уиллу понадобилось пространство, этого требовал его жизненный стиль. Он завел себе рояль, добытый неправедными путями, бог знает где, а такой инструмент ни в одном общежитии не поместится. Уже тогда соседи Уилла точили на него зуб, играл ли он Брамса или забацывал буги-вуги в два часа ночи.
Из этого визита в Кембридж Мэтту больше всего запомнились часы, проведенные в кафе-мороженом «Бейлис», где работала Дженни. Он вернулся туда спустя годы, но не нашел никакого кафе и даже не мог в точности вспомнить, где именно оно стояло на Брэттл-стрит. Зато запомнил, что Дженни, всего на полтора года его старше, уже казалась ему женщиной, тогда как он все еще чувствовал себя мальчишкой. Ее успели повысить до менеджера, а потому она угощала Мэтта весь день бесплатным пломбиром. Он ел мороженое на завтрак, на обед и на ужин. С карамельным сиропом, с горячей помадкой, клубничное, зефирное. И все никак не наедался. После двух дней такой диеты его уже трясло от сахара, но он все никак не мог держаться подальше от «Бейлис». Хотел пойти в Художественный музей Фогга или университетский бассейн, но все равно сворачивал на Брэттл-стрит. Раньше, в Юнити, он вечно увязывался за Уиллом и Дженни, но только в Кембридже понял почему.
«Ты сладкоежка, вот тебя сюда и тянет», — дразнила его Дженни и, конечно, была права, хотя его тянуло вовсе не к мороженому. После он ни разу не притронулся к лакомству, не съел ни одной порции простого ванильного. По уверениям Лизы Халл, он был единственным посетителем чайной, кто кексам и пирожкам предпочитал хлеб с маслом. Мэтт лишь ухмылялся, когда Лиза подтрунивала над ним, и помалкивал. И все равно продолжал заказывать на десерт хлеб с маслом, ибо правда заключалась в том, что поездка в Кембридж излечила его от тяги к сладкому.
Мэтт любил отдаться целиком тяжелой работе, но в последнее время он стал за собой замечать, что думает об истории не переставая, пока разбивает газоны; ему было интересно, ходили ли фермер Хатауэй или кто-нибудь из основателей города, Моррис Хэпгуд или Саймон Эллиот, по тому самому месту, где он сейчас стоял; и отдыхала ли Ребекка Спарроу в лесу, который он расчищал от зарослей ежевики и ядовитого плюща, — а что, она вполне могла прийти сюда полюбоваться, как солнце просвечивает сквозь деревья на холме Эллиотов, где воздух попеременно становился то зеленым, то золотым. По вечерам Мэтт, прежде чем идти домой, всегда заходил в библиотеку на Мейн-стрит. Беатрис Гибсон и Марлена Эллиот-Уайт, библиотекарши, наверняка позвонили бы в полицию, если бы он не появился, — вот до чего регулярными были его визиты, вот до чего ответственный человек был Мэтт Эйвери.