Что было - то было. 308 боевых вылетов
Шрифт:
Напряжение боевых действий возрастало все больше. На бомбежку вражеских аэродромов полк выходит из ночи в ночь, и даже такой, в те годы великий день, как 25-я годовщина Октябрьской революции, не стал исключением.
В ту ночь, с седьмого на восьмое, не вернулся с боевого задания экипаж комиссара Алексея Петровича Чулкова. Хоть и был он по штату комиссаром Урутинской эскадрильи – своим комиссаром почитал его весь полк, вызывая невольную ревность у других, в том числе и полковых, но нелетающих политработников.
Тонкая это штука – авторитет, особенно комиссарский. Критерии служебного положения тут совсем не срабатывают, если даже успешно обеспечивают весь комплекс внешних примет почитания. В твердой цене уважения котируется едино только нравственный и интеллектуальный масштаб личности. Именно личности, а не должности. На войне ценился поступок, а уж если слово – то живое, а не мертво-казенное.
Алексей
Чулков после бомбежки оршанского аэродрома шел уже домой и был в получасе от своих, как вдруг начал сдавать правый мотор: забухтел, закашлялся, пришлось выключить. Винт, к несчастью, продолжал вращаться, скольжение стало неизбежным, и машина пошла с небольшим снижением. К линии фронта высоты осталось совсем немного, но Алексей Петрович и его неизменный штурман Григорий Чумаш по пути нашли в районе Калуги площадку базирования наших истребителей и с ходу решили садиться.
Ночью такие аэродромы не работают и даже не имеют средств ночной посадки, но плошки дежурного «Т» горели, и вдоль полосы приземления Алексей Петрович зашел удачно, разве что с некоторым перелетом. Аэродромчик был крохотный, для маскировки обставлен стожками, макетами животных, и, когда самолет оказался на самом его краю, стрелки-радисты, увидя этот «сельский пейзаж», в один голос заорали: «Ложный аэродром!» Алексей Петрович поддался крику, и хотя в следующее мгновение Чумаш закричал: «Садись!» – было уже поздно. Левый мотор на полном газу тащил машину дальше, но вернуть потерянную скорость и высоту, да еще при одной неубравшейся стойке шасси, он был не в силах. На развороте, за пределами аэродрома, самолет задел крылом за сосны, провалился к земле и загорелся. Пламя от баков поползло к пилотской кабине. Чулков был ранен, и сам подняться не мог. Там и сгорел. В огне погиб и радист Дьяков. Превозмогая боль от ушибов и ссадин, через турельное кольцо выбрался стрелок Глазунов, но сквозь огонь пробиться к командиру не смог. Гриша Чумаш был выброшен из своей разбитой штурманской скорлупы и при падении в двух местах сломал в бедре ногу. Он отполз подальше от огня, забинтовал клочками белья кровоточащие раны и стал ждать помощи. Она пришла с аэродрома. После многочисленных операций нога заметно укоротилась, и с летной работой пришлось распрощаться.
В конце года Алексею Петровичу Чулкову было присвоено звание Героя Советского Союза.
А после войны профессиональные фальсификаторы канонизировали комиссара по разряду бросившихся на таран вражеских объектов.
Это ночью-то, по пути домой, всего лишь с отказавшим мотором!..
Есть что-то оскорбительное, нагло-циничное в этой «заботе» о посмертной славе боевого летчика-комиссара. Будто не такой гибели ждали и требовали от него, а он взял да и подвел – смерть принял не ту, когда она сама его настигла, а не он опередил ее, бросившись с экипажем и машиной на вражье войско. Вот и пришлось подправлять «грехи» комиссарской смерти.
Так уж было поставлено дело: наша военно-политическая пропаганда звала своих сынов отечества не столько на подвиг, сколько на самопожертвование. «Не щадя своей жизни» – звучали навязчивым рефреном боевые речи и строки приказов. Вот и набирали «очки». Смерти не надо бояться, но и искать ее глупо.
Григорий Чумаш, не скоро узнав о «новой судьбе» своего экипажа, крепко выругался и зло плюнул.
Летал я в те дни не уставая. Душа была взъерошена, нервы напряжены, но внутренняя собранность и трезвый рассудок меня, кажется, не покидали. Экипаж был хорошо слетан. Петя Архипов бомбил спокойно, без промахов, и мы редко возвращались с задания, не оставив на цели видимых следов ее поражения.
В хорошую ночь, когда на обратном пути машина шла как по графику и нам ничто ничем не угрожало, в наушниках тихо и осторожно, на высоких нотах, вдруг возникала мелодичная песня – мягкая, спокойная, видимо, родившаяся в самой глубинке России. Петя всегда начинал с нее:
Что ты затуманилась, зоренька ясная,Пала на землю росой?Наши
Петин лирический настрой особых вопросов не вызывал: именно в то серпуховское время он познакомился с очень симпатичной и миниатюрной Наденькой, ставшей потом его женой и счастьем на всю жизнь.
Песни в полете хороши были и тем, что с ними время шло быстрее и под утро, в мерном гуле моторов, нас, поющих, не очень крепко валило в сон.
Вышло так, что в течение последних нескольких десятков боевых вылетов, несмотря на еженощные купели в кипящих котлах немецкой зенитной обороны, не говоря о попутных обстрелах, а иной раз и истребительных наскоках, нас ни разу не задели ни осколком, ни пулей. В том не было абсолютно никаких гарантий на благополучный исход любого очередного полета, но пока судьба была к нам благосклонна. Кто-то из политотдельцев пустил за нашим экипажем скользковатое словечко «неуязвимые», но гуляющим оно не стало, хоть и «пропечатали» нас в похвальном и бодром ключе, не забыв то словечко, в дивизионной многотиражке. Еще неожиданней оказалось появление в ней разудалых стихов:
Безумный страх царит во вражьем стане,Когда в бои, за честь родной землиУрутин и Решетников в туманеВедут свои ночные корабли.Честь, конечно, немалая быть названным рядом с именем Урутина. Но я повторил их здесь не из греха тщеславия, ко мне, думаю, ни с какой стороны не приставшего (газетную «популярность» в полку переносили спокойно), а из желания передать характерный для печати того времени бодряческий дух. Какой там «безумный страх», когда мы сами несем потери, и все еще немалые! Но почему именно моя фамилия там оказалась, когда полк был славен другими, воистину прекрасными именами боевых летчиков? Думаю, тут дело в том что ни одна другая фамилия, кроме моей, рядом с урутинской в размер стиха не лезла.
И уязвимым я был. Да еще как! Не раз и «доказывал» это. Случайная и непростительная пилотская ошибка в бурную ночь на исходе осени сорок второго года не в счет, но и она могла оборвать бег моего времени.
На подходе к аэродрому я попал в сильнейшую болтанку. Холодный фронт гнал с севера рваные клубящиеся тучи, и слабая луна только усиливала это мрачное и суровое зрелище. Самолет валился с крыла на крыло и, независимо от моих усилий, то кидался вверх, то куда-то проваливался. Приборные стрелки как очумелые носились по циферблатам, и за ними лучше было не гоняться, а положиться на более спокойную индикацию планки авиагоризонта. Цепко следя за нею, я вполне уверенно шел в облаках, постепенно теряя высоту. Планка, как полагается, застыла чуть выше неподвижного индекса и некоторое время держалась спокойно, но затем медленно тронулась вверх, свидетельствуя, что самолет переходит на слишком крутое снижение. Естественной реакцией было чуть взять штурвал на себя, но планка продолжала смещаться, и, пытаясь остановить это уже почти пикирование, я потянул штурвал с силой, даже сверх меры. Планка не отреагировала. В ту же секунду меня охватило тревожное предчувствие неотвратимой беды – стрелка скорости ползла к нулю, а высота застыла. Но было поздно. Моторы внезапно остановились, и я почувствовал, как самолет клюнул вниз и качнулся вправо. Штопор! Что я натворил? На выручку – школьная наука: педаль, противоположную штопору, вперед до отказа, штурвал за нейтрально от себя и – ждать. Самолет должен войти в режим вращения и только после двух-трех витков, а то и больше (все-таки это бомбардировщик, а не истребитель) может явить желание выйти из него. Но хватит ли высоты?
Жуткая тишина, шипящий воздух. Ребята запаниковали и, еще ничего не понимая, наперебой окликали: «Командир, командир!», – а я, сцепив зубы, мертво держал рули и ждал последнего мгновения, когда их можно тронуть в надежде не врезаться в землю.
Вышли, вращаясь, из облаков. Прямо перед глазами проплыла на темно-сером плато черная заросшая лощина. Высота на исходе. Больше судьбу испытывать нечем. Осторожно повернул штурвал влево и почувствовал, как за ним потянулось крыло. Взял на себя – нос приподнялся. Тяну смелее. Самолет послушно пошел за рулем, прекратил вращение, и, когда метрах в ста, а может, и пятидесяти, выровнялся, моторы дружно забрали и потянули вперед.