Чужая земля
Шрифт:
Тот отрицательно помотал головой.
– Тогда мне очень повезло, – развел руками Решетилов. – Условия терпимые, компания подобралась приличная.
– Верно, – расхохотался Татарников, – компания дивная: студент-карбонарий, пособник и нэпман-взяткодатель! По-моему, прекрасный состав для дискуссионного клуба.
– Так вы студент? – с интересом спросил у Веньки доктор. – Какого, простите, факультета?
– Механического.
– Самого что ни на есть контрреволюционного в университете! – смеялся Татарников.
– В самом деле? –
– Сергей Андреич шутит, – смутился Венька.
Доктор смерил его оценивающим взглядом и подавил вздох:
– У вас, молодой человек, теперь другие «университеты», привыкайте.
Ночью Решетилова повели на допрос. Вернулся он мрачным и подавленным. Татарников сразу заметил настроение доктора:
– Что-то серьезное, Александр Никанорович?
– Право… не знаю, стоит ли… – с трудом выдавил Решетилов, подходя к рукомойнику.
Он энергично умылся и присел на койку Татарникова.
– Не привык я к подобному обращению, – покосясь на спящего Веньку, прошептал доктор. – Тем паче, когда не чувствуешь своей вины.
– Вы расскажите, в чем дело, легче станет, – тоже шепотом ответил Татарников. – Заодно вместе и помозгуем, как выкручиваться.
– Да можно ли утруждать вас? – потупился Решетилов.
– Перестаньте! – строго сказал Сергей Андреевич. – Я хоть и немного сидел в тюрьмах, да все ж побольше вашего, опыт имею. Что там такое на допросе вышло? Напирают?
Доктор махнул рукой:
– Не то слово! Сам допрашивал. Поначалу все сетовал на то, что прежде искренне уважал меня, а вот теперь – переменился, м-да. Даже обиделся: государство, видите ли, ждет от нас, интеллигенции, поддержки, а мы – продолжаем палки в колеса вставлять. Черногоров считает, что я должен признать вину в пособничестве контрреволюционному заговору, написать чистосердечное признание, где обязан покаяться; но главное – мне надлежит поведать об этом пресловутом обеде и всех разговорах в мельчайших подробностях!
Татарников задумчиво почесал лоб:
– Ну, иначе вас, Александр Никанорович, не арестовали бы! Полпред хочет получить сведения из разных источников и связать вас и ваших друзей взаимными признаниями. Что ж, учитывая специфику ГПУ, – вполне логично.
– Однако есть один маленький нюанс, – предостерегающе поднял палец Решетилов. – Я не желаю признавать вины в не содеянном мною преступлении, соответственно, глупо писать и признание; пересказывать чекистам подробности нашей беседы я тоже не хочу, потому как считаю это недостойным порядочного человека. Уж простите, мне хорошо известны различия между исполнением гражданского долга и доносительством!
– У них в ГПУ свои понятия о гражданском долге. Вот они и пытаются получить с вас этот должок.
– Не понимаю!
– Вы не донесли в ГПУ о приезде приятелей-заговорщиков, вы не донесли суть беседы, а это, по меркам
– Так что же мне делать? – растерянно пробормотал Решетилов.
– Принять условия Черногорова, – безапелляционно ответил Татарников. – Иначе – точно угодите из «пособников» в «махровые контрреволюционеры». Если согласитесь повиниться – вас пожурят и отпустят.
– Никогда! – негодующе отрезал доктор. – Ничто не заставит меня поступиться принципами. Я, слава богу, еще умею за себя постоять!
Сергей Андреевич устало пожал плечами:
– Я сам тут второй месяц бьюсь за правду.
И тоже решил стоять на своем до последнего. Однако мне пытаются «навесить» руководство уголовной бандой!
– Да вы что! – обомлел Решетилов. – Бред какой-то…
– Бред? А вот товарищ Черногоров считает иначе, ему так хочется.
Татарников помолчал, наблюдая за крайне удивленным доктором, и сказал:
– Обо мне многое судачат, знаю. Чего бы там ни было, за свои хозяйственные проказы я щедро расплачивался и расплачиваюсь до сих пор. Только вот уголовщины мне приписывать не надо, увольте. За бандитизм человек непролетарского происхождения может дорого поплатиться!
– То есть вы полагаете, что вопрос – в цене упорства? – нахмурился Решетилов. – Категории чести и морали вы в расчет не берете?
– В своем случае – определенно нет; в вашем, с некоторыми натяжками и оговорками, – тоже. Поймите, мы все без исключения играем по чужим правилам. И нам необходимо либо их принимать, либо просто не жить в этой стране.
– И все же я предпочту остаться при своих принципах, – упрямо заключил доктор.
Постепенно натиск на Решетилова и Веньку усилился. Их стали допрашивать по два раза в сутки. Арестанты возвращались в камеру очень усталыми, но в целом довольными – их тактика отрицания всех обвинений продолжала действовать. Татарников, насколько мог, подбадривал Ковальчука; доктор же в поддержке не нуждался – Александр Никанорович пребывал в состоянии какого-то отчаянного подъема духа. Каждое утро не менее часа он делал гимнастику, скрупулезно повторяя курс перед вечерним допросом.
– Не утомительно? – с едва заметной завистью спрашивал Татарников.
– Готовлю себя к худшему, – отвечал доктор. – Принципиальность в наше время – великая роскошь, и за нее придется платить, раз уж решил.
Это не было бравадой – Александр Никанорович помнил свой арест в декабре 1918-го; помнил переполненную холодную камеру в подвале этой же тюрьмы; помнил побои и ночные расстрелы сотоварищей.
И тогда, и сейчас свиданий Решетилову не давали, и он написал дочери, пытаясь объясниться (впрочем, письмо приказали не отправлять).