Чужие зеркала
Шрифт:
Простая белая этикетка с домиком. Написано импортными буквами «Bordeaux», и все остальное, что положено: и название защищено, и разлито во Франции.
– А чего дешевое такое? Контрафакт что ли?
Продавщица оскорбилась незнакомым словом и от того проснулась:
– Чего дешевое-то! Нормальное. Могу накладную показать. Наценка розничная, как положено, двадцать пять процентов. Дешевое… Не нравится, не берите, а ругаться тут нечего.
Бутылка поплыла в сторону родной полки.
– Не-не-не, я возьму.
Катя вообще-то не собиралась брать вино под завтрашние посиделки, была абсолютно уверена, Лолка принесет. Но тут бордо, настоящее, да еще всего за двадцать восемь тысяч. Как кинзмараули какие-нибудь, разбадяженные из порошка в дремучем Подмосковье. Ладно, тридцатку
Придя домой, Катя бросила сумку на пол в прихожей, сил разбирать ее уже не осталось, в висок вкручивался бесконечный винт, терзал. Мозг проворачивался, пытаясь отвязаться от этого холодного щупа, сжимался в тугой комок, колотил по черепной коробке: «Вырваться, уйти, убежать…»
Крикнула мужу, тот сидел за кухонным столом, что-то писал, может план семинаров, может еще чего:
– Дима, намочи тряпку горячей водой и мне принеси. Только быстро. И сумку разбери, там фарш. Потечет.
Скинув подмокшее на дожде платье прямо на пол, она потянула со спинки дивана плед, свернулась под ним клубком, закрыла, наконец, глаза. Дима что-то прокричал из кухни, вроде: «Да, сейчас», – она не расслышала. Лежала, не шевелясь и мечтала о горячей тряпке, но Дима все не приходил. Такие приступы были не часто, но можно сказать, регулярно, раз в три-четыре месяца она вот так рушилась и лежала несколько часов. Тогда муж укладывал ей на голову дежурную тряпку, та всегда висела в ванной на веревке, чтоб не искать ее в нужный момент.
– Дима! Тряпку!
Он завозился, стул с визгом проехал по линолеуму, потом в прихожей звуки, наверно, сумку потащил на кухню, хлопнула дверца холодильника. «А нельзя было сначала мне тряпку принести, а потом сумкой заниматься?»
– Дима!
– Иду!
Он встал в проеме двери и спросил:
– Какую Захаркину рубашку замочить?
Если бы у нее были силы, она б сказала ему все, что положено: и что он никогда не слышит, что она ему говорит, и причем тут Захаркины рубашки, если Захарка уже два месяца как у бабушки в Глазове со своими рубашками вместе, и что было бы не плохо иногда присутствовать в этой реальности, и что он вообще ничего вокруг себя не замечает, и можно всю мебель переставить, а лучше просто из окна выкинуть, он даже не обратит внимания. Но сил не было.
– Никакую. Тряпку мне намочи, башка сейчас лопнет.
– Да, Котенок, я сейчас.
Поднялась она только около одиннадцати, чтобы разобрать диван и снова лечь. Вернее, это Дима разобрал и застелил его, пока она ходила в туалет. Сам он перебрался из кухни в комнату за комп, за полураскрытый стол-книжку у окна. Монитор светился из-за Диминого плеча, как ночник, на фоне пустого незанавешенного окна, Катя лежала, смотрела в окно, в подсвеченную многоэтажками темноту неба. Голова перестала раскалываться. Боль бросила сверлить и биться, теперь она насосавшимся разбухшим слизняком медленно дышала, ритмично вздымаясь и опадая сразу за глазами. С этим можно было жить. С этим можно было уснуть.
***
Они женаты уже восемь лет. Если подумать, это огромный срок, больше четверти ее жизни. Две четверти – детство, еще четверть – юность-молодость-студенчество, в общем веселое щенячество, и четверть – семейная жизнь. Познакомились, когда Катя на четвертом курсе училась, на тусовке деньрожденской. Конечно, она и раньше Диму на факультете видела, высокий блондин, челка белая-белая, выгоревшая за лето, на пол-лица. Он с Лолкиной кафедры, новист, на курс старше. Но не общались, он не общежитский был, местный. А как на той вечеринке познакомились, Дима за ней сразу ухаживать начал. Причем именно ухаживать. Как полагается: цветы, кафе, театр. Красиво. Она на пятый перешла, а он закончил и сразу в аспирантуру. Его на факультете оставили. Ей льстило, молодой сотрудник кафедры, симпатичный, умный, на него и студентки-малолетки заглядывались и молодые бабы факультетские. Она даже влюбилась бы в него. Точно бы влюбилась. Если бы не Вадим.
Вадим у них семинары вел по спецухе, потом повез их на практику археологическую после третьего курса на Селигер, неолит
Как там красиво было! Лагерь их палаточный прямо на озере стоял. Берег, переходящий в широкую сцену озера, по краям – кулисы камышовые, в прозрачной воде песок такими крохотными дюнами, ногами – как по стиральной доске. Налево пойдешь, поле колосится, желтые волны по нему катятся, по краю – лес, сосны высоченные, под ними простор, ни бурелома, ни зарослей, идешь как по Колонному залу Дома Союзов. Направо пойдешь, через полкилометра деревня. Там магазин. И столовая колхозная. Это важно. Завтракали в лагере, чай на костре, бутерброды, в общем так себе. Жрать на раскопе хотелось уже через пару часов. Зато потом обед в столовке. Их в лагере тридцать человек, много, а столовка не большая, поэтому кормили их во вторую смену после механизаторов и полеводов, или как они там называются. Им специально готовили, да еще то, что первая смены не доела, тоже голодным студентам отдавали, не жалко. Пюрешка с котлетами и морковной подливой, макарончики по-флотски, не замысловато, но съедобно, и главное, много, добавки – сколько попросишь. Так налопаешься, потом лопатой еле водишь.
Как-то на завтраке Вадим спросил: «Ребятишки, кто рисовать умеет?» Все сразу: «А зачем?» Он: «Стенгазету выпускать будем». Заорали: «Я!» Вадим: «Шутка. Художник нас покинул, – сложил руки на груди, взгляд в небо, пауза пару секунд, – уехал, аллергия доконала. Надо планы рисовать, я покажу. Ну дак, кто?» Руки подняли трое, Катя в том числе. Вадим на нее посмотрел:
– Точно умеешь?
– Художку закончила. Наверно, умею.
– Ладно, художка покатит. Пошли. С вещами на выход.
Вадим отвел Катю в деревню, в клуб, большой бревенчатый дом-пятистенок. Сейчас тут был их экспедиционный штаб. Сюда стаскивались и сортировались все находки с раскопа, здесь жила их шефиня Синицына, баба мелкая ростиком, но железная характером, как и положено археологине, имевшей под началом буйную ватагу студентов. И здесь же жил художник, вечно красноносый и сопливый, как оказалось, от аллергии, парнишка из Мухи. В маленькой комнатушке с одним окошечком, нижняя половина затянута цветастой ситцевой занавесочкой, на двух сдвинутых столах лежали листы миллиметровки с планами раскопа, на тумбочке – электрочайник, под окном – деревянный грубо сколоченный топчан, застеленный стареньким покрывалом.
– Если хочешь, можешь здесь и спать, перетаскивай все свое и живи.
Но Катя подумала, не стоит, будет тут одна, да еще под боком у начальницы. А в экспедиции, как в армии, лучше, подальше от начальства, поближе к кухне.
– Не, я в лагере останусь.
– Как хошь. Вот тебе тогда ключ. После завтрака будешь приходить и зарисовывать. Я покажу как. Все, иди. Пока свободна, завтра придешь.
Два дня Вадим приходил к ней, натаскивал. Показывал, что уже занесено на планы полностью, а что нет, как делать разметку, как зарисовывать находки, как писать экспликацию. Они все это проходили, но там теория, а тут все по-настоящему, по-взрослому, не игра и не тренировка. Она слегка нервничала, старалась. Вадим казался ей взрослым, серьезным дядькой, особенно сейчас, когда на лето отпустил бороду, черную, курчавую, и волосы не стриг, они спадали ему на плечи крупными цыганскими кудрями. Этакий Будулай. Он, когда курс у них вел, не либеральничал, на зачете зверствовал. Ко многим экзаменам проще относились, чем к его зачету, сидели с пацанами в читалке, зубрили, что у кого записано в тетрадках, учебников он не признавал, говорил: «Что я вам давал, то и спрашивать буду».
Но тут, в экспедиции, Вадим был совсем другим. Приносил пряники, заваривал крепкий чай, рассказывал ей смешные истории и анекдоты. Она прямо кисла от смеха.
А как он двигался?! Вот входит, сначала стучит, потом замирает в дверях, одной поднятой рукой опирается о косяк, слегка наискосок перечеркивая своим телом темный проем. Красивый, как в кино. Или курит, небрежно стряхивая пепел в банку из-под тушенки. Даже в том, как он держит сигарету, столько расслабленной грации. Рука его скользит над разложенными на столе планами, дымящийся окурок – между указательным и средним пальцами, мизинец упирается в ее ошибки: «Вот здесь ты напорола, Катюха».