Чужой тогда в пейзаже
Шрифт:
Еще все видно потому, что на Линдином дворе из-за огорода нет кустов, а все огородное - невысокое. И ночью не подобраться - дом выходит на булыжный тракт и около него на столбе фонарь, и дядя Миша, собака, чуткий. Буян хотел фонарь расколотить, но сколько из темного места или днем, когда на улице никого не было, не кидался - промахивался, да и участковый уже спрашивал, ты чего в фонари кидаешься, малец. А хоть в дом и проберешься, чего там делать - сунул и беги, а то еще соседка шить придет.
Вот их свидания и происходят в чуланчике, верней, в приколоченной к дому, чтобы убирать флаги, дощатой узкой коробке. На праздники или в особые дни, о которых оповещает участковый, все вывешивают флаги, а Линда свои обшила желтой бахромой, и они у нее самые красивые, так что дядя Миша, увидав, как они реют, мотая оторочкой и шевеля серпом и молотом, вышитыми тоже Линдой, сразу сказал: "Гляди, упрут" и приколотил к бревнам глухой стенки неструганый пенал.
Пенал - на солнечной стороне и летом бывает раскален, так что флаги не гниют, а древка их горячеют.
Изготавливается Линда потому, что, когда Буян втиснется (Линда плечами и ростом проходит, а ему приходится потрудиться), сделать это из-за тесноты, духоты и увечной ноги станет невозможно. Иногда, когда он почему-то медлит, Линда от лишнего ожидания становится мокрая как в бане - из подмышек течет, с лица течет, по ногам течет, и тогда, отпустив древко, она вытирает флагом груди, потому что капает даже с сосков, а от грубых прикосновений крученой бахромы совсем не больно.
Втиснувшись, Буян хрипло выговаривает "здорово, корова!", а поскольку запыхался, сразу дотягивается через Линду до банки с салатом (знали бы эти взопревшие тела про народ, который якобы "потел, как хлебный квас на леднике"), выглатывает за ее спиной мутный солененький рассол и сразу хватает Линду за живот возле юбочного комка. Она дергается и живот поджимает, а потом от первых тычков его тела (он, подогнув коленки, прилаживается) старается не качнуться, а он уже лезет к ее потным грудям, для чего с живота рукой уходит, и она, ухваченная за грудь, сразу юбку отпускает. Буян же второй рукой тоже для ловкости хватается за древко, за которое держится Линда, и оба получаются, как мухинская Двоица, во блуде балансирующая на своем чурбачном пьедестале, и знаменосец Буян прыгающим голосом повторяет на полусогнутых "тину не буду, тину не буду, сама штефкай, сама..." Тиной называет он раскисшие в рассоле темные салатины. А в коробе и вправду пахнет чесночно-укропной тиной, и Буян, совсем уже хрипло частя "тину не буду!", убирает пятерню с Линдиной сиськи - ему теперь пора хвататься за другое древко, - срыгивает "сука... ы-ы-ы..." и отъединяется, и всё вообще продолжается несколько кроличьих мгновений, причем бывает, что как раз из недалекого двора раздается жуткий Райкин крик - это Райка сунула в ротик своему младенцу окровавленный сосок (о чем - впереди) и завопила от боли, а Линде, когда Буян, заглотнув рассолу из другой банки, выпрастывается наружу, кажется, что она теперь так бы стояла и стояла и даже сложилась бы, как складной ножик. И Линда снова утирается флагом и сволакивает замлевшую ногу с чурбака. По ногам ее теперь изнутри чего-то ползет, и, похоже, у нее самой в глотке все готово, чтоб заорать, и, совсем взмокшая - соленое из-под волос въедается в глаза, - Линда допивает баночные остатки и втягивает с влагой мокрую осклизлую тину, а та вкуса земли и чеснока, и ее хочется, не жуя, вбирать холодную и глотать, и еще, когда Линда отрывает от стеклянной банки губы, ей представляется, что, пока она, задохнувшаяся чесноком, обретает нужный воздух, тина свисает с губы и налипает на подбородок...
Меж тем Райкин вопль долетает до какого-то приблудного облака, и если бы мы - но уже сегодня - откуда-нибудь оттуда поглядели, то увидели бы, что Н е у д и в л я ю щ и й с я, положив шарики обратно в сверху сухие снизу прелые листья, зашагал дальше, а углядев разинувшуюся слева от ярославской дороги улочку, уводящую в наши места, кажется, вознамерился в нее свернуть...
Линда же после каждой встречи, предварительно приметив в щелку, что к ней направляется заказчица, выпрастывается спиной из флажной крипты, а за своим окошком хрипит столяр, и она, еще больше припадая на затекшую ногу, идет поправлять ему подушку, чтобы самой пока отдышаться. Все равно заказчица будет базарить на крылечке: "Линда, я уже пришла, с кем вы там спрятались?" А Линда спрашивает столяра, чего, мол, дядя Миша хрипите? А он ей, одурев от скрипичного музицирования в черной тарелке, говорит: "Пилют и пилют! Што ль это музыка? Ведь же конским хвостом по коровьим жилам!"
Все это было вчера, а сейчас Линда заложилась платком и, безопасно высунувшись в окошко, увидала, что монтер на столбе откинулся дятлом и вывернул голову не в сторону линдиных буферов, а за спину - к перекрестку 3-й Ново-Останкинской улицы и 5-го Ново-Останкинского проезда, где Линда минуту назад с удивлением обнаружила весь
А наше население целиком выходило на одно место всего три раза (выхода ловить майских жуков не считаются). Первый (на самом деле - второй) - когда по булыжнику 3-й Ново-Останкинской везли в грузовиках пленных немцев. Дело тогда тоже шло к осени, поля, естественно, опустели, то есть больше не надо было поливать проклятых огородов, листвы на деревах стало поменьше и неба от этого получилось побольше. В кроне одного большого тополя шумно гомонили и пересвистывались по поводу предстоящего убытия неисчислимые скворцы. Трава, усохшая в июле, теперь досыхала по-осеннему, улица становилась сивой, но поскольку голубых прозоров получилось больше, лето не отступало, а можно сказать, обступало картину следования в крытых грузовиках немецких захватчиков.
Обитатели наши тоже обступали булыжную ездовую улицу, располагаясь от нее в разной степени поодаль. Грузовики катились долгой вереницей. Задние их безбрезентные стороны являли множество разного вида сидящих немецких мужчин различной степени сконфуженности или равнодушия. Кто был в майках, кто в воинских шапках, а некоторые даже во фрицевских кителях. Стоявшие и глядевшие тоже многие были в майках, тоже многие в распространенных тогда военных одеждах, однако вид обступавших был неотчетливый, и, хотя все они собрались глядеть, казалось, что глядеть они не собрались, а всё потому, что было непонятно - разрешено ли на немцев глядеть, не военная ли это тайна, не участие ли в чем-то неправильном. Да и как вообще относиться к плененному врагу? Возмущенно кричать? Чего кричать?
Все глядели, но, не обнаруживая живого участия, словно бы не глядели, а словно бы потупились, и зрелище, хотя победное, получалось скучное. Разве что некий мальчишка, догрызавший пока что зеленое, потому что с белыми семечками яблоко, уворованное ночью из соседского сада, швырнул его в очередную полуторку и попал в лоб молодому, сидевшему с краю у заднего борта, немцу. Угаданный огрызком пленник второй мировой радостно заулыбался, надо полагать оттого, что и в грузовиках ожидание таким образом разрядилось, хотя остальные г а н с ы на событие никак не отреагировали, а наши стоявшие вдоль дороги жители даже чего-то там забормотали, усмотрев в огрызке все ж таки непорядок и своеволие, но скопления своего, пока долгая автоколонна не закончилась, не прекратили, а наоборот, еще какое-то время постояли и только потом разошлись. А мальчик долго еще, пока совсем не вырос, рассказывал о невероятном попадании в мимоезжего немца.
Третья сходка нашей улицы произошла в какую-то из весен, в позднюю ее пору, во время и во имя многоведерного боя Буяна с Ахметом, но этот случай в литературе описан, так что интересующиеся найдут.
Первая же имела место в незабвенный день пролета д и р и ж а б е л я, когда он задел свисавшей веревкой вон за тот венчик вон на той трубе видите, набок съехало? Автор, правда, был тогда совсем дитя, а может, даже и не родился, так что он это, скорее, довыдумал, иначе говоря, выдумал, хотя, если желаете, может описать в подробностях, воспоминаемых особой слободской памятью, которою, как в лесу белесыми нитями грибницы грибы, сопрягались меж собой одни с другими поколения травяной улицы.
Всеобщее (по счету - четвертое) стояние, наблюдаемое сейчас, случилось вот почему... Но сперва о ценах на автомобили.
После войны промышленность, наделав шуму и газетной радости, наладилась производить "Москвич", "Победу" и "ЗИМ". "Москвич" стоил восемьсот рублей. "Победа" - одну тысячу шестьсот. Сколько стоил "ЗИМ" - не помню. Цены, в общем, были не так чтобы очень, но люди нашей местности, кроме жившего в отдалении молодого мужчины по имени Виктор Тикунов, воспринимали их как непостижимую нескончаемость числа "пи". А Тикунов за тысячу шестьсот "Победу" купил. Но он был диктор, хотя человек молчаливый, верней сказать, тихой повадки, хотя лет десять назад был нормальный разговорчивый школьник, а сейчас сделался вежливый и молчаливый и мы даже не заметили, как он стал выглядеть совсем не нашим. Значит, и тикуновская "Победа" нас не касалась, а воспринималась автомобилем, на каких ездили военные командиры во время недавней войны. Кроме того, Виктор Тикунов жил в Первомайке, поселке стандартных особнячков, дачеподобных и заселенных людьми, сословно нам не близкими. Кем именно, теперь узнать не у кого, но вероятно, технической какой-нибудь интеллигенцией, а возможно, и вышеназванными командирами. И хотя поселок этот продолжал через какие-нибудь пять дворов за булыжным трактом нашу улицу, мы туда заходили редко и почти ничего толком о тамошних не знали. Так что помянутая "Победа" существовала вне нас и нашего к ней любопытства. И Бог с ней. Забудем ее.
А еще вот что. В наших местах, куда чужой человек свернул сейчас с асфальта на земляную дорогу, безучастно заметив при этом: "Опять скучная для ног библейская земля... Нет чтобы каменные плиты - хоть на стыки норовишь не угадать, и шаг от этого разный, и хоть какое разнообразие...", так вот, в наших местах нет-нет и селились пришлые. Они или откупали жилье и разные сарайные постройки, превращаемые затем тоже в жилые помещения, или жилье снимали.
И в том и в том случае жилец ли, купивший ли жилье новый человек навсегда оставались недопостигнутыми пришлецами и, ответно окуклившись, с нами так и не перемешивались, отчего еще больше обитали сами по себе, а значит, вызывали ответное к себе отчуждение, а значит, в ответ держались скрытно, существуя в маете захолустного нашего бытованья втихомолку, а мы, естественно, пребывали настороже.