Чжуан-цзы
Шрифт:
Чжуан-цзы говорит «просто так». Но все-таки не может не говорить! Его мысль внемлет лишь единому, потому-то даосский философ не утверждает, что «все есть Единое» (хотя данное утверждение ему часто приписывают). Чжуан-цзы может лишь спрашивать о едином. Последнее есть для него абсолютное «это», от которого отчуждает всякое суждение о нем. Но Единое в равной мере – не молчание, не отсутствие. Позиция Чжуан-цзы ничуть не означает отрицания выразительного акта. Она лишь предполагает осознание того, что «мысль изреченная есть ложь». Но, как говорил Пикассо, искусство – это большая ложь, необходимая для того, чтобы сказать большую правду. Даосский мудрец, хранящий «забытую» реальность внутри себя, абсолютно лжив и абсолютно правдив одновременно.
Размышления Чжуан-цзы могут быть поняты как особый способ интерпретации первичного а-реального образа. Самосознание начинается с превращения этого образа в символ, выступающий внешним коррелятом некоего
Но возможен и другой путь – путь, заключающийся в углублении внутренней перспективы символа, стремлении мысли вернуться к своему забытому истоку – к пустоте, исторгающей музыку, к бесплотному туману, беременному жизнью. Предметом созерцания становятся не просто закономерности мышления, а как бы сам факт бытийствования мысли. Оппозиция причины и следствия, истинного и ложного уступает место двуединству явленного и скрытого; мысль отпускает себя на волю в неуловимых границах целостной матрицы «образа без образа» (слово Лао-цзы). Открытию внутреннего измерения символа соответствует пробуждение сознания перед лицом неисчерпаемой конкретности бытия и вместе с тем отстраненность мысли, недостижимая для рационального мышления. Помещенная в прологе декламация Яньчэн Яня раскрывает чистый покой даосского самосозерцания, отстраняющего от всякой психологической данности, всякой «интенциональности». Здесь мысль ищет себя в чем-то предельно неопределенном и вместе с тем предельно интимном и неведомом одновременно – именно в том, что Чжуан-цзы называл «забытьем».
Даосское «видение» превосходит догматизм феноменологии, исходящий из посылки о том, что всякое сознание есть сознание чего-то. В нем любой опыт дан как: «другое». Речь идет о полной самоотстраненности. «Собой созерцай себя» – сказано в 54-м чжане «Дао дэ цзина». А Чжуан-цзы рисует образ мудреца, который «глазами видит глаза, ушами слышит уши, сердцем внимает сердцу». Присутствие всеобъемлющего Единого нельзя мыслить, но все же (а точнее, именно поэтому) в нем нельзя усомниться: оно «подлинно и внушает доверие». Так, в даосском «забытьи» сходятся или, лучше сказать, «скрыто» предлагают себя друг другу крайности доопытного чистого присутствия бытия и чистого акта сознания, не имеющего качества. Образ мира как Необработанного дерева, Огромного кома, Океана – короче говоря, мира, предстающего непрозрачной вещественностью неведомого, – соседствует в даосской традиции с образом мудреца, погруженного в самозабвенное созерцание пустоты.
Разумеется, даосская проповедь неподатливости бытия рациональному мышлению, отрицание даосами метафизики умопостигаемого смысла и субстанциональности, не имеет ничего общего с интеллектуальной наивностью или обскурантизмом. Напротив, идея контрастного единства чистого сознания и чистого бытования служит основой для последовательной критики любого опыта. Уместнее спросить о семантике связи того и другого.
Эта связь может быть описана в категориях метафорического процесса, рассматриваемого в свете современного расширительного толкования метафоры. Как известно, классическая филология сводила метафору к описательной аналогии, локализованной в тексте. Между тем далеко не каждое переносное значение слова имеет внятный буквалистский прототип. За примерами не нужно далеко ходить. Мы в изобилии находим подобные «беспочвенные» метафоры в лексиконе современной науки, начиная с «черных дыр» в астрономии и кончая «клейкими шариками» в физике микромира. Что же касается единственно интересующей даоса реальности как «мира в целом», не имеющей формы или образа, то она может быть выражена только метафорически. В данном случае метафора, будучи обозначением бытия, предваряющего всякую предметность, выступает в качестве исходной посылки рассуждения. Сосредоточенность Чжуан-цзы на нефиксируемом «смысле» вещей предполагает осознание изначальной метафоричности языка во взаимопроникновении его элементов. Метафора оказывается Неведомым образом аутентичного слова как акта «собирания бытия»; в ней все «идет парой» (лян-син). Крайняя же форма метафоры соответствует видению мира как единого Узла или Сети, где все сопричастно всему. Сами понятия «выражения» и «созерцания», «возвратного движения мысли» или «перспективы», открывающейся в неугасимом горении бытия, оказываются здесь метафорами.
Подход Чжуан-цзы к выразительному акту сопоставим с характерной для модернистского искусства трактовкой художественного образа как «состояния души» (С. Малларме) или «уравнения
5
Когда эта работа была уже написана, мне стала доступна превосходная книга о Чжуан-цзы, принадлежащая перу американского синолога Гуанмин У, который тоже говорит о метафорической природе речей Чжуан-цзы как образа самотрансформации и «собирания» различных аспектов бытия (Kuаng-ming Wu. Сhuаng Tzu: Wоrld Philоsорhеr аt Plау. N. Y., 1982). Называя главным свойством метафоры ее ложность, Гуанмин У связывает его с понятием «безумных речей» у Чжуан-цзы. Следовало бы также подчеркнуть, что метафора утверждает (подсказывая) и высшую реальность, превосходящую дихотомию иллюзорного и истинно-сущего.
Абсолютная метафора оказывается у Чжуан-цзы прообразом аутентичного слова («слова, подобного кубку для вина») как некоей универсальной словесной фигуры, всеобщей среды смысловой трансформации, собирающей вместе «буквальные» и «переносные» значения, отменяющей все тропы. Ее функция сугубо амбивалентна: она и вводит различия, и стирает их, и проявляет, и скрывает, формирует стиль и упраздняет его. Она совершенно бесполезна, но делает возможным пользование языком! Отменяя метафору как результат переноса условных значений слов, но возвращая мысль к текучей и творческой стихии языка, она становится стимулом созидательной работы мысли, условием рождения смысла. Ведь смысл рождается на перекрестье двух значений.
Вырывая слова из плена их условного значения и логико-грамматического порядка, абсолютная метафора обуславливает загадочную, порой демонстративную алогичность текста. Чжуан-цзы сводит все тропы к абсурду, он мастер иронии и пародирует все подряд: мифологические сюжеты, священные генеалогии, дидактические диалоги, элементы эпоса, методы дискурсии, ходячую мудрость и, наконец, самого себя. В его книге господствуют лирическая прерывность и причудливое смешение словесных фигур. Даосский писатель не хочет жертвовать присутствием слов ради «идейного содержания». Как правило, он подчиняет свою речь тому или иному ритмическому рисунку, но он меняет свои ритмы с такой непринужденной легкостью и анархической свободой, притом беспорядочно чередуя рифмованные и прозаические пассажи, что о каком-либо единообразии его текстов говорить не приходится. Чжуан-цзы пишет так, словно он открыт всем ветрам, носящимся в космосе, всем ритмам вселенной. Одним словом, «бредовые речи» Чжуан-цзы не поддаются ни жанровой, ни стилистической квалификации. Бесстильность и жанровая аморфность – фундаментальные черты писательской манеры даоса, который делает саморазложение литературы универсальным способом ее существования.
В «безумных речах» Чжуан-цзы можно усмотреть ироническую атаку на язык некоторых конфуцианских канонов с их жестко заданной рифмой и четким ритмическим рисунком, переходящим нередко в строгий порядок математической структуры и монотонность каталогизирующего перечисления. По мнению венгерского синолога Ф. Тёкеи, «литература каталога» в древнем Китае представляла попытку создать видимость гармонии формы и содержания при отсутствии реального опыта гармонического видения мира. Потеря чувства гармонии засвидетельствована многими памятниками искусства той эпохи, в частности бронзовыми сосудами. На этом фоне обращение Конфуция к форме кратких назидательных сентенций, лишенных эстетических претензий, кажется реакцией на лицемерие традиционной словесности. В них говорит искренность философа, желающего вернуть словам весомость их смысла. И Чжуан-цзы, пародируя все литературные формы, восстает против анахронизмов официальной культуры.
Нежелание Чжуан-цзы следовать словесным клише и условностям стиля выдают его жажду новизны и раскованности мысли, утолимую только метафорой. Чжуан-цзы – писатель-экспериментатор как в языке, так и в плане содержания. Он делает письмо делом риска. Рисуя нелепых персонажей и абсурдные ситуации, он рискует не только репутацией серьезного писателя, но и, главное, собственным бытием. Предположительный, испытующий, экспериментальный характер его образов и сюжетов соответствует природе дао, которое пред-положительно всякому опыту. Возвещая о безграничном поле опыта, «безумные речи» Чжуан-цзы воспроизводят «действие дао» как испытание границ всякого существования. Экспериментирование Чжуан-цзы предваряет размышление и вместе с тем делает его возможным.