Чжуан-цзы
Шрифт:
Акт воскрешения смысла знаменует возвращение к всеобъятной цельности сознания – истоку самосозерцающей мысли, для нее необъятному, неисчерпаемому и в этом смысле «забытому». Умозрение держится «узрением» безбрежного; знак держится словом, а слово – символом. В таком случае философствование приобретает характер прояснения забытых посылок мысли, оно ведет в обратном направлении по пути, пройденному мыслью. Неважно, с чего начинать; в центр окружности можно попасть из любой ее точки; всякий факт сознания может стать указателем к средоточию смысла. Здесь для мышления открывается возможность стать подлинно безусловным, не потеряв в методической строгости. Мы двигаемся как бы обратно движению мысли и, придя к концу наших размышлений, обнаруживаем, что пришли к их истоку, что мы только вспоминали, а не двигались вперед. Но мы сознаем, что иного пути к
Такая задача мысли во многих отношениях кардинально отличается от понимания акта мышления европейской философией классического разума. Если там мысль обосновывалась волей к унификации субъекта, за счет субъектно-объектного расщепления мира, то в философии всеобъятной «пустоты» сознание, наоборот, «отпускается на волю» в своей первозданной полноте. Философ «забытого истока мысли» не хочет отрывать себя от мира, «я» от «не-я» и допускает множественность субъекта ради всеобъемлющего единства всего сущего. Такова позиция восточной мысли, которая в разных своих формах открывает глубину нежелания в человеке.
Нежелание, о котором идет речь, означает в действительности реабилитацию желания, всякой устремленности в спонтанной жизни природы. Оно высвобождает силу опосредующего воображения, способного привести к пониманию, примиряя экзистенциальные разрывы, о которых свидетельствуют символы сознания. Оно открывает и одновременно устанавливает реальность как интимное другое. Так, истина является как Встреча с Другим через бесконечно большое расстояние – всегда неожиданная и все же ожидаемая; как испытание, освобождающее нас от иллюзий и определяющее безусловное значение жизни; как чистое соприкосновение, близость ради близости, превосходящая самое понятие достоверности. Хотя понимание в данном случае требует участия творческой интуиции, оно не ограничивается ею. Реальность есть форма отношения отношений, и мы приходим к ней опосредованно, путем методически последовательной критики нашего опыта. Эта реальность, заданная нашему пониманию, несводима ни к опыту, ни к знанию, но объемлет и то и другое.
Высказанные выше замечания о не-дуальности и всеобъятной пустоте как существенных свойствах бытия, о не-желании как сугубо человеческом начале мира, о забытье как способе раскрытия реальности подготавливают нас к восприятию даосского учения, где все эти понятия играют ключевую роль. Подчеркнем еще раз, что речь идет не о системе философии и даже не об определенной культурной традиции, а о традиций, не имеющей форм, о темной в своей необозримости перспективе бытийствования, которая хранит в себе все самосвидетельства человека. Универсальной средой посредования этих самосвидетельств, связующей воедино диалог культур и самопознание человека, предстает понятие (по сути, не-понятное) вездесущего Различия как не-различения. Разумеется, в требовании осознать, что всегда имеется еще и что-то «другое», понять не-понятное и помыслить не-мыслимое сокрыт неистребимый парадокс. Но этим требованием живет, в нем про-из-растает человек, даже если жизнь для него – это предмет не знания, а не-знания. Разве не ему вольно или невольно повинуются исследователи культур, которые способны прийти к пониманию разумности самых разных систем классификации вещей, что предполагает наличие у них некоей неформулируемой, не опирающейся на какие-либо аксиоматические посылки рациональности как бы второго порядка? Чжуан-цзы называл эту способность в человеке думать, не испрашивая на то санкций рассудка, умением «летать без помощи крыльев». И пусть физика или биология утверждают, что человек не может летать. Ощущение полета не чуждо человеку.
Выяснить значение указанной неартикулированной сверхрациональности, предваряющей и охватывающей собой все исторически наблюдаемые системы логики, – дело будущего. Пока можно сказать лишь, что постижение ее предполагает размышление о пределе понятий, в котором те переходят в «другое». Подобный переход составляет самое существо подобной сверхлогики. Это означает, что чем менее различима такая сверхлогика, тем несомненнее ее присутствие. Она есть внесущностный Предел, который все собирает и все разделяет. Книга Чжуан-цзы рождена размышлением об этом пределе и о его значимости в человеческой жизни; размышлением, как нельзя более актуальным в наш век встречи всех культур человечества, старых и новых.
Каков же наилучший порядок рассмотрения наследия Чжуан-цзы? На этот вопрос можно ответить по-разному. Но в любом случае не следует считать писания даосского философа нагромождением
Книга Чжуан-цзы всегда привлекала и будет привлекать читателей смелостью мысли и фантазии, непринужденным остроумием, глубиной и точностью суждений о самых разных предметах. И все же главный секрет ее обаяния в другом – в чем-то, что кажется несравненно более невидным, простым, безыскусным: в ней запечатлен сам поиск человеком своей правды, осуществляемый с предельной искренностью и полным доверием к себе, сам внутренний путь человека от себя к себе. И более того: просто искреннее желание начать этот путь. Ибо у этого пути есть начало, но у него нет конца.
Хотя Чжуан-цзы, как никто из древнекитайских философов, защищает права критического умозрения, нет худшей услуги его делу, чем попытка изобразить его обладателем некоего набора законченных и объективных истин. Соответственно изложение в этой книге не подчинено какой-либо отвлеченной схеме. Несмотря на выделение отдельных тем в творчестве Чжуан-цзы, оно призвано не столько различать, сколько соединять, – вскрывая некие безусловные – невыразимые, но и не замаскированные – связи между понятиями и мотивами даосизма. Впрочем, композиция книги до некоторой степени воспроизводит движение даосской мысли как возврат к реальности, которая сокрыта не на отдаленных вершинах умозрения и не в глухих уголках сознания, а постоянно присутствует и действует в самой гуще жизни.
Отдельный и очень сложный вопрос – перевод текстов Чжуан-цзы. В большинстве случаев я даю свои собственные переводы, которые, как правило, заметно отличаются от существующих в нашей литературе версий. Я поступаю так не потому, что считаю мои переводы безупречными, но для того, чтобы исправить ошибки и неточности предшествующих переводчиков и подчеркнуть, когда это возможно, выделяемые мною особенности учения Чжуан-цзы. В какой-то мере переводы можно считать частью авторского текста, учитывая все необходимые, отчасти высказанные выше и как нельзя более уместные в данном случае оговорки насчет анонимности слова как неистощимой глоссолалии. Тем не менее все желающие могут сличить мои версии с оригиналом и с работой других переводчиков, например, с переводом текстов Чжуан-цзы Л. Д. Позднеевой, наиболее доступным для русского читателя.
Время жизни Чжуан-цзы, равно как и расцвет классических школ китайской мысли, совпали с периодом наиболее радикальных перемен в жизни древнего китайского общества. Никогда более бег китайской истории не был столь стремительным и напряженным, как в эпоху Борющихся царств – эпоху вызревания китайской империи со всеми ее институтами, ценностями, интеллектуальной традицией, которым была суждена более чем двухтысячелетняя жизнь. В жизненности императорского Китая – причина жизненности идейного наследия эпохи Чжаньго, как бы ни был отличен ее политический и духовный климат от условий централизованной империи.