Цитадель
Шрифт:
Парни рядом бормочут себе под нос: о, какая детка… цыпочка… а что, я бы с такой не отказался… —но совсем тихо, до Дженкинса долетает только «шу-шу-шу». Рыжий и Пабло, которые сидят за изнасилование, ничего не бормочут, провожают ее глазами молча. Холли наконец кидает взгляд в нашу сторону, ее шаги тотчас ускоряются — и вот она уже входит в приемную. Я пытаюсь мысленно прокрутить все сначала, проследить, как она идет по цветочной дорожке, но вижу совсем не то, что хочу: семеро заключенных, в хаки и рабочих ботинках, копаются в грязной вонючей траншее. Все безликие,
Встать, раздается окрик Кассирши. Какого рожна расселся?
Я встаю.
Бери лопату и копай! Это приказ, и звучит он так, что можно не сомневаться: не послушаюсь — Кассирша с удовольствием вкатит мне штраф. Не хочется доставлять ему это удовольствие.
Я втыкаю лопату в землю и машинально вытаскиваю обратно. Мне надо подумать. Если хорошенько, как следует подумать, может, удастся вернуть ту легкость. Но мне не дают думать.
Ты что, больной? — рявкает Дженкинс. Я догадываюсь: он вспомнил про Корвиса. В прошлом месяце один надзиратель заставил Корвиса работать без отдыха, а тот взял и умер. И все. Скончался на месте от сердечного приступа.
Да, отвечаю я. Больной.
Я тоже больной, говорит Рыжий.
Мы все больные, лыбится Ангел. Мы такие больные, не можем даже копать.
Хотя это просто треп, потому что мы копаем.
На голову вы все больные! И Дженкинс заливается визгливым смехом.
На следующий урок Холли приходит как всегда: одежда бесформенная, волосы стянуты резинкой на затылке. И в перерыве к ней, как всегда, выстраивается очередь: каждый стоит за своей порцией внимания. Обычно я сразу выхожу в коридор, но сегодня тоже остаюсь и жду.
Все вышли, мы с Хамсой последние. Но, увидев, что за ним я и больше никого нет, Хамса уходит, уступая мне свое место. Наверно, в прошлой жизни мы с Хамсой были братьями.
Холли улыбается мне. Прошло несколько недель с того дня, как Мел опрокинул мой стол и меня вместе с ним, но только сейчас мы с Холли в первый раз смотрим друг на друга. Ощущение очень странное, будто мы голые.
Так что вы хотели, Рей? — спрашивает она.
Она смотрит прямо на меня, а я не знаю, о чем говорить. Наконец слова находятся: Я вас видел. В четверг. Вы приезжали на своей машине.
Я тоже вас видела, Рей, говорит она.
Ну, это вряд ли, усмехаюсь я.
Вы копали.
Правда видела! Это так поразительно, что я снова теряюсь. Еще меня терзает вопрос: вот я стою с ней рядом, могу, если захочу, протянуть руку и дотронуться, но опять не слышу запаха табака — почему?
А как вы догадались, что это был я?
Знаете, по лицу, говорит она. Мы одновременно прыскаем от смеха, и от этого нам обоим становится еще смешнее.
В коридоре шумят, кто-то пытается перекричать остальных, отчего тишина в комнате, где мы с Холли только вдвоем, становится лишь пронзительней. Тикают секунды, а дверь все не распахивается, и каждая следующая секунда — маленькое чудо.
Я: Хочу поговорить с вами.
Так мы и говорим.
Нет. Я хочу, чтобы вы рассказали
Боль, которую я уже видел раньше, опять проступает сквозь ее черты. Этого не нужно, говорит она.
Почему?
В моей жизни много сложностей, но ничего интересного, помедлив, отвечает она.
Мне хочется еще немного ее усложнить.
Вот и мне так показалось, говорит она. Вам хочется, чтобы меня уволили с работы.
Ничего, у вас же есть другая работа. Кажется, для нее вы даже наряжаетесь.
Без комментариев, отвечает Холли, но улыбка снова появляется на ее губах.
Вы замужем? — спрашиваю я. Она медлит, и я отвечаю сам: В разводе. А сложности — это, надо понимать, дети. Двое, не меньше. Хотя скорее трое.
Ее лицо вдруг делается беззащитным и растерянным. Но лишь на секунду.
Вы, я вижу, тонкий психолог? Втираетесь к людям в доверие и получаете, что вам нужно. За то и попали к нам сюда… на стажировку?
Нет, эти психологи сюда не попадают, говорю я. Они стажируются в более приятных местах.
А вы тогда за что?
За убийство.
Не верю.
Напрасно.
Холли долго молчит, потом говорит, уже без всякой улыбки: Если вы рассчитывали меня этим впечатлить, то не вышло.
Вы спросили — я ответил, говорю я, но в груди становится тесно. Впечатлить? Может быть, не знаю.
Она раскрывает свою папку и утыкается в какие-то бумаги. Холли, говорю я, но она не поднимает головы. И тогда дверь, которая уже давно должна была распахнуться, наконец распахивается. Перерыв закончился.
Я сажусь за свой стол. В груди по-прежнему тесно.
Том-Том впервые за все время что-то написал и собирается читать свое сочинение. У него в руках целая пачка исписанной бумаги — страниц восемьдесят, не меньше. Холли сразу его предупреждает, что прочесть до конца никак не получится, и Том-Том сникает, как шарик, из которого выпустили воздух. Он дергается, бубнит себе под нос, гундосит и подвывает, будто не читает, а долго и путано в чем-то оправдывается. Запинается без конца, что немудрено: предложения огромные, не выговоришь, две-три фразы — и пора переворачивать страницу. Сперва я вообще не могу разобраться, что к чему. И никто не может. Но наконец кое-что начинает проясняться. Лето в каком-то из южных штатов. Бедная семья, куча детей. Мать опрокидывает кастрюлю с кипятком на руку трехлетнему сыну, и рука перестает расти, отсыхает. После бездарно загубленного разговора с Холли на душе гадко, но скоро я об этом забываю. Мальчик подрастает и начинает мутить самопальный мет. Рассказ заканчивается неожиданно: герой совершает свое первое ограбление, при этом выворачивает руку какому-то старику и ломает ее в трех местах.
Том-Том умолкает. Оказывается, он все же дочитал до конца. Все молчат. Том-Том нервно усмехается. Что, так всех сморило, даже некому было меня остановить?
Холли смотрит на стенные часы, потом на наручные. Взгляд у нее странный, будто она и правда спала. Ну что ж, говорит она. Давайте обсуждать.
У Алана Бирда замечание то же, что и всегда: маловато контекста. Он у нас большой любитель контекста, ему его вечно не хватает. А может, он просто хочет показать Холли, что знает такое умное слово.