Цивилизация
Шрифт:
– Vive et r'egna, fortunate Jacinthe! [10]
Малое время спустя через открытую дверь я услышал звонкий, молодой, простодушный, веселый смех. Это Жасинто читал «Дон Кихота». О, блаженный Жасинто! Он сохранил яркую способность к критике и вновь обрел божественный дар смеха!
Прошло
Зимой он носит грубошерстный плащ и разжигает жаровню. Чтобы позвать Грило или же горничную, он хлопает в ладоши, как это делал Катон. Пользуясь милым сердцу досугом, он уже прочитал «Илиаду». Бороду он не бреет. Он останавливается на лесных тропинках и беседует с детьми. Все местные семьи его благословляют. Я слышал, что он собирается жениться на сильной, здоровой и красивой девушке из Бианеса. Разумеется, от этого брака произойдет род, угодный господу!
10
Живи и царствуй, счастливец Жасинто! (лат.).
Так как недавно он поручил мне взять книги из его книгохранилища («Жизнь Будды», «Историю Греции» и труды святого Франциска Сальского [11] ), я по прошествии этих четырех лет приехал в «Жасмин опустевший». Каждый мой шаг по пышным караманским коврам отдавал грустью, словно я ходил по кладбищу. Парча вся сморщилась, прохудилась. На стенах, как глаза, вылезшие из орбит, торчали кнопки электрических звонков и выключателей и извивались трепещущие, освобожденные проволочные нити, среди которых счастливый и полновластный паук ткал свою густую паутину. В книгохранилище все обширные познания, накопленные за века, покоились в глубоком молчании, под толстым слоем пыли. На корешках философских трудов белела плесень; ненасытная моль пожирала «Всемирную историю»; здесь царил мягкий запах гниющих книг, и я, держа платок у носа, был потрясен, обретя уверенность в том, что в этих двадцати тысячах книг не осталось ни одной живой истины! Я решил помыть руки, испачкавшиеся при
11
Франциск Сальский (1567–1622) – женевский епископ, автор знаменитого сочинения «Введение в блаженную жизнь».
Спустившись вниз, я проник в рабочий кабинет Жасинто и натолкнулся на черную кучу железок, колесиков, лезвий, звонков, винтов… Я приоткрыл окно и увидел, что это телефон, театрофон, фонограф и другие аппараты, свалившиеся со своих подставок, грязные, разрушенные, покрытые многолетней пылью. Я оттолкнул ногой эти отбросы человеческого таланта. Раскрытая пишущая машинка с черными дырами на месте вырванных клавиш походила на беззубый, глупый рот. Телефон, казалось, сплющился и запутался в своих проволочных внутренностях. На искривленной, навсегда умолкнувшей трубе фонографа, раструб которой отвалился, гнездились яйца насекомых. И столь печально и столь нелепо покоились здесь эти гениальные изобретения, что я вышел из этого архицивилизованного дворца, смеясь так, словно все это было остроумнейшей шуткой.
Апрельский дождь перестал; далекие городские крыши чернели под красным и золотым закатом. И я шел по прохладным улицам, думая о том, что в один прекрасный день наш великий XIX век уподобится покинутому «Жасмину» и что другие люди с уверенностью более чистой, нежели Счастье и Жизнь, так же, как я, весело посмеются над великой погибшей иллюзией, иллюзией бесплодной и покрывшейся ржавчиной.
И, безусловно, в этот час Жасинто на балконе в Торжесе, без фонографа и без телефона, вновь обрел простоту и, окутанный долгим вечерним покоем, смотрел на первую мерцающую звезду и' на стадо быков, возвращающееся с пастбища под пение погонщиков.