Curriculum vitae
Шрифт:
Мы с моим товарищем, известным нашим индологом, стоим и смотрим на всю эту крутоверть. Скоро должна подойти машина, которой велено нас отсюда забрать. Вдруг кто-то трогает моего спутника за локоть: рядом с ним стоит до черноты смуглый, высохший весь, как щепка, индус. Старик бос и гол (на нем только набедренная повязка), на груди у него какой-то, вроде акульего зуба, амулет на шнурке, темные, с сильной проседью, никогда, похоже, не стриженные волосы, достающие ему до плеч, борода, посох в руке, маленькая обезьянка на плече что еще? Кажется, все. Больше я, по крайней мере, ничего другого про него не запомнил. Ну,
– Господин, хотите скажу вам вашу судьбу? Это недорого. Всего десять рупий, - обращается он к моему спутнику.
– Мою судьбу? А почему... А почему, старик, я должен тебе верить, что ты знаешь мою судьбу?
– улыбаясь чуть, как мне показалось, снисходительно, отвечает ему тот.
– Вашу матушку звали Элизабет?
– Д-да...
– Она умерла в далеком северном городе, семнадцать лет назад?
– Д-да...
– Она умерла от удара? И похоронена в одной могиле с вашим отцом?
– Д-да...
– Ну, так как, господин? Хотите знать вашу судьбу? Хотите знать, когда и где вы умрете? Недорого, всего десять рупий.
– Старик, н-н-не надо... Возьми свою десятку... И иди, иди с Богом!.. Я не хочу знать свою судьбу. Прощай, я не хочу...
И сейчас же этот старик, сунув куда-то в набедренную повязку протянутую ему бумажку в десять рупий, растворился в толпе, как будто его и вовсе не было. Мы продолжали стоять молча. Только изредка, глядя перед собой диким, полубезумным каким-то взглядом и отирая пот со лба, мой спутник еле слышно, ни к кому не обращаясь, повторял:
– Елизавета Васильевна... Семнадцать лет назад... В Ленинграде... От инсульта... В одной могиле с отцом... О, Боже, Боже мой...
Ни тогда в Дели, ни после, уже дома, я так и не решился ни разу спросить у него, почему он не захотел больше слушать того индуса. Хотя встречались мы потом с этим человеком нередко... Да и зачем было спрашивать? Все было ясно и так.
А интересно все-таки узнать, много ли среди тех, кто сейчас меня читает, нашлось таких, кто осмелился бы спросить у этого босоногого святого день и место своей смерти? На словах-то и в мыслях таких смельчаков среди нас, конечно, сколько угодно. Но не на словах, не в мыслях, а на деле?
А на деле, думаю, все-таки не нашлось бы, наверное, ни одного.
Путь всякой плоти
Говорят, что один из самых успешных за послевоенные годы премьер-министров Италии начинает каждый свой день с того, что, стоя в одиночестве перед зеркалом, много-много раз подряд повторяет:
– Я себе нравлюсь. Я себе очень нравлюсь!
И вполне возможно, что делает он это вовсе не зря. Вера в себя, как известно, удесятеряет человеческие силы. А своей энергией и напором этот премьер, по отзывам многих, превзошел всех своих предшественников, включая даже и самого дуче.
Но что же делать, если ни в юности, ни в зрелые годы, ни тем более сейчас язык твой не поворачивается да так и не повернулся ни разу сказать: "Я себе нравлюсь"? А видя себя сегодня в зеркале - особенно: Господи, неужели то, что смотрит на меня
Нет-нет, объективно никаких оснований для чрезмерной приниженности в моей жизни вроде бы не было. Начать с того, что на самом деле я, похоже, не урод. Мало ли, что сам себе внешне никогда не нравился! Многие барышни, например, так не считали. А голос их во всем этом, как известно, должен быть признан решающим... Что еще? Бедствовать никогда всерьез не бедствовал, по наукам своим всегда был продвинутым, в первых, так сказать, рядах, событий в жизни больших и малых - было предостаточно, людей знал выдающихся, путешествовал много, дом, семью, друзей своих всегда ценил...
Недаром известная многим у нас Анна Самойловна (Ася) Берзер, возмутившись, отчитала по телефону после встречи со мной ту даму, которая попросила ее помочь пробить в печать мой маленький роман "Пашков дом".
– За кого вы заступаетесь?
– сердилась она.
– Приехал ко мне на машине, в шикарном костюме, сам гладкий, сигареты курит какие-то длинные, иностранные... И я должна ему помогать?!
По ее понятиям, помогать можно было только тем, кто пришел к ней, нахлобучив на глаза кепку и втянув голову в плечи, в какой-нибудь рванине, а еще лучше - в лагерном бушлате, и не днем пришел, а ночью, с условным стуком в дверь, озираясь по сторонам и прячась за каждым столбом от филеров НКВД-КГБ. И непременно чтоб худой был, небритый, чтобы глаза были ввалившиеся, чтобы кожа светилась! А тут, смотри ты, разлетелся - румянец во всю щеку...
Одним словом, приняла меня покойная "крестная" А.И. Солженицына с порога за какого-то важного советского начальника. Ну и, естественно, с порога ощетинилась. А надо сказать, зря приняла и зря ощетинилась. Начальником-то как раз я никогда и не был. Почему? А сам, честно говоря, не очень знаю, почему. Скорее всего, я же сам и виноват: это, думаю, была своего рода плата за собственную независимость, которую я всегда ценил и отстаивал так, как, может быть, ничто другое в жизни. Прав был, похоже, мой родитель, изрекший однажды глубочайшую, убежден, по своей житейской значимости мысль: "Кто не имеет почтения к начальству, сам начальником никогда не будет".
И все же, при всем недовольстве собой, а зачастую и просто неприязни и даже отвращении к себе, самомнением, должен признаться, Господь Бог меня никак не обделил. И касалось это прежде всего внутреннего самоощущения: кому я не равен, что я не могу, кто в этом мире выше меня? Конечно, это все было не наяву, а в мечтах, в мыслях, то есть, по выражению Марка Аврелия, "наедине с собой". Но замахивался я в подобных сравнениях и сопоставлениях всегда на наивысшее: в науках это были никак не меньше, чем Адам Смит или Альберт Эйнштейн, в литературе Толстой или Достоевский, в политике, в общественных делах - Рузвельт или де Голль и т.д., и т.п.