Цветаева без глянца
Шрифт:
6-го июля 1926 г.
St. St. Gilles-sur-Vie
Дорогой Райнер,
у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это неверно. (Гете никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)
Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.
Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют.
Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, — оттого и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий — более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь, бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий — возникает, французский — существует. Язык неблагодарный для поэтов — потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.
Немецкий — бесконечное обещание (тоже — дар!), но французский — дар окончательный. Платен [79] пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть — себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе.
Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка — усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
<…>
Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, — почти невозможно!
79
Август фон Платен — немецкий поэт.
Марина
St. St. Giltes-sur-Vie
2-го августа 1926 г.
Райнер, твое письмо я получила в день своих именин —17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя — первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты — Райнер.
Итак, в день моих именин я получила лучший подарок — твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты — то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя.
Если мы кому-нибудь приснимся вместе — значит, мы встретимся.
Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер («Райнер» — лейтмотив письма) — не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.
Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще — это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!) — итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют,
Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна — детская игра, я — недостаточно серьезна.
Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб ее полюбить — возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого — изумление: именины!).
Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна!), она знает, что величие — это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти. И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески — маленький эпизод. Бедный Данте! — Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае — будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души! Да если б кто и захотел — невозможно: идти на вечную муку из любви к душе — уже значит быть ангелом. Нас обманно лишали целого ада! (…trop pure — provoque un vent de dеdain [80] )
80
Чрезмерная чистота вызывает ветер презрения (фр.).
Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть — рабство плоти). «Я люблю тебя и хочу спать с тобою» — так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus deserts lieux [81] . Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)
81
Места, что всего пустынней (фр.).
Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers [82] .
Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые — не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию.
Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя — целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, — это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты — 6ydeud Ну не чудесно ли? У тебя — нет родины! Le grand poete tschecoslovaque [83] — так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты — словак? Смеюсь!
82
Я защищаю не себя, а самый совершенный из поцелуев (фр.).
83
Великий чехословацкий поэт (фр.).