Цветут липы
Шрифт:
– Сейчас вот думаю - о чем столько говорить могли?
– продолжает Алексей, смущенно усмехнувшись.
– А ведь говорили, и хорошо так! Будто даже слова помню, только вместе их не соберу... В последний раз вот эдак же заплыли, и дождик нас застал. Светать уж начинало... Выскочили да под деревья. А они - липы, да так же, как сейчас, в цвету все, будто их медом обрызгали. Аж зябко как-то! И тут, понимаешь, поцеловал я ее. Не обнял, не прижался, а прямо так - голову вытянул и поцеловал. И она меня так же поцеловала. Потом сразу в лодку - и айда гнать против течения, чтоб успеть... Ну
Алексей, неопределенно хмыкнув, молчит. Я и ожидал, что рассказ его примерно так и кончится, и все-таки разочарован. Вероятно, потому, что все подобные истории, которые, повторяю, почти у каждого есть в прошлом, заканчивались обычно так же.
– Ты думаешь, на том все и кончилось?
– неожиданно спрашивает Алексей. Он садится; в легком шуме затихающего дождя отчетливо звучит его короткий смешок.
– Сказка-то с продолжением... Вспоминать, признаться тебе, вспоминал, только нечасто, под настроение.
Крутился в те годы в своем "Новом свете" волчком, сам знаешь. Думал, уж и вовсе забыл. А потом, после сорока, - на тебе!
– вспомнил. Тут уж мне, правда, полегче стало. Одолел свою заочную мороку - диплом получил, дела на лад пошли - вот вроде и оглянулся. Все, что прежде-то проглядел, увидал, как заново. Поехал в Москву на Выставку, побывал, где надо, и давай по горсправкам околачиваться. Трудность, понимаешь, в том была, что Брестских этих улиц в Москве не одна. И фамилия у нее оказалась другая по мужу. Ну, с улицей разобрался:
вспомнил, что будто Первая Брестская, а с фамилией - посложнее. В общем, одна дамочка из горсправки раскопала, что женщина с такой фамилией, какую я назвал, скончалась в пятидесятом и проживала она прежде действительно на Первой Брестской, в доме таком-то. Как имя назвала, я сразу и вспомнил, что это Анина мать. С этой бумажечкой и отправился. Да ведь надо же, такое совпадение - на углу, возле "Спорттоваров", столкнулись. Идет улыбается чему-то, в авоське - кефир да яблоки, почемуто мне это сразу бросилось. Главное, понимаешь, сразу друг друга узнали. Ну, меня узнала, понятно: приметный больно, таких красных - поискать, хоть и расперло меня к тому времени. Так я-то сразу узнал! Постарела, конечно, под глазами морщинки, а глаза-то все такие же - большущие, молодые. Так и ахнула: "Господи, говорит, Леша!.." Я, мол, Аня, я. Запоздал только маленько - на двадцать лет!..
У меня по груди пробегает холодок, хотя обступившая нас ночь по-прежнему дышит сырым парным теплом.
Алексей встает, делает шаг-другой и снова садится. Жду, что голос у него сейчас дрогнет - от сожаления, горечи, еще от чего, - он говорит с каким-то подъемом, с тихим сдержанным ликованием:
– И сразу нам стало как-то просто - будто прежде.
Забежала домой, оставила авоську и ко мне в гостиницу поехали. Посидели, повспоминали. Пожалели, если по правде говорить, что все так получилось. Ты подумай:
когда они из эвакуации
В номере только она да я, друг друга от радости перебиваем. Да если еще сказать тебе, что я к тому времени не святошей был. Были у меня бабы врать не стану. Один год, как у меня все кувырком в хозяйстве шло, сразу после войны, сорвался. Пил, по солдаткам таскался. Помочь, мол, не могу так хоть так, на часок, пригреть. Сначала-то хоть таился, а потом чуть не в открытую. Пока опомнился.
Алексей усмехается, откровенно и жестко поправляет сам себя:
– Вернее, пока не опомнили - на бюро райкома,..
Так что, говорю, не святым был, просто ничего этого нам не требовалось. Потом поужинали в ресторане, отвез я ее домой и сам - на вокзал. Вернулся - ровно десяток годов с плеч скинул, как живой водой умылся! Понял?
– Понял, - так же серьезно, как серьезно спрашивает и Алексей, отвечаю я.
Дождь утих. В темноте слабо мерцают мокрые липы, запах их сейчас едва уловим и поэтому особенно нежен, какой-то щемяще-тонкий. Из сторожки, словно лунатик.
белея подштанниками, выходит по своей стариковской нужде Немтырь. Делает он это сосредоточенно и громко - Алексей беззвучно хохочет, поднимается.
– Ну, спать, что ли, будем?
– Давай.
Накрывшись тулупом, я лежу на топчане, бездумно вслушиваюсь в ночные шорохи и звуки. Вот где-то далеко надсадно прогудела машина, преодолевая недолгую летнюю грязцу; вот за легкой бревенчатой стеной невнятно забормотал немой пасечник - все свои семьдесят лет, наверно, разговаривает во сне; вот звонко шлепнулись о тесовую крышу навеса редкие, сорвавшиеся с веток капли, и предутренний ветерок снова нанес беспокойно-сладкий запах... Отчего-то вздыхая, я верчусь с боку на бок, стараясь не разбудить спокойно посапывающего рядом Алексея...
Утром он поднимает меня чуть свет. Над Сурой клубится лилово-серый туман, не тронутый еще солнцем; в сыром воздухе все так же внятно пахнут липы. Я вспоминаю вчерашний рассказ Алексея, приглядываюсь к нему крупное лицо его спокойно, разве что чуть сосредоточеннее и задумчивее, чем обычно.
– Давай, давай, - поторапливает он, стоя у машины.
Выезжаем; сразу за мостом Алексей сворачивает вправо, объясняет:
– На ферму заглянем. Сейчас дойка.
У входа в коровник сталкиваемся с молодой дояркой, что шумела вчера в председательском кабинете. В белом платочке, из-под которого свисает кокетливая челочка, в белом же халате с засученными рукавами, с пустым подойником, - вся еще какая-то мягкая и румяная после недавнего сна, она делает вид, что не замечает нас; Алексей строго окликает: