Дагги-тиц
Шрифт:
Можно уйти в Усадьбу, к деду Егору. Наверно, он пустит и даже денег за еду не попросит. Но опять же — надолго ли это? Все равно доберется до Инки власть. От нее, от власти, чего ждать, если там сидят всякие «молочные»…
Господи, но ведь совсем недавно все было хорошо… Ну, пусть не все, но, по крайней мере, без такой вот безнадежности. И вдруг — полетело к чертям…
И ничего от тебя не зависит…
Мать, может, и спохватится когда-нибудь, вспомнит о нем.
Егошин сказал в приоткрытую дверь:
— Смок, выйди… Чего ты там…
Инки напряг мышцы, поднялся. Потому что сколько ни лежи, ничего само собой не решится (ох, ну почему все так паршиво?). Он встал у двери, прислонился к твердому, как топор, косяку.
Егошин сидел у стола, смотрел из-под сморщенного лба. И сказал вдруг мальчишке не «Смок», а…
— Инки. Ну, не убивайся ты так…
Инки не удивился такому обращению, не до того было. Он наскреб в себе последние крошки гордости:
— Я не убиваюсь. Я думаю: куда мне податься?
Лоб у Егошина разгладился, глаза округлились.
— Это… в каком смысле «податься»?
— Ну, куда деваться-то? — с неосторожной звонкостью в голосе выдал Инки. — Матери нет, а я теперь — куда?
Егошин понял. Сразу. И не только, наверно, смысл вопроса понял, но и все то, что у Инки внутри. Сел прямее, погладил щеки. Сказал тихо и увесисто:
— Инки, ты рехнулся? Какое такое «куда»? Это твой дом.
Но Инки не поверил. У него была другая правда, горькая и с житейским здравомыслием.
— С чего это он мой? Когда мать была твоя жена, я был… ну, как в одной семье. Мать ушла, а я теперь — кто?
Егошин сказал по-прежнему тихо:
— Тот же, кто и был…
— А кто я был? Для тебя-то…
Егошин подошел, прислонился к другому косяку. Так они стояли теперь почти рядом, сбоку поглядывали друг на друга. Впрочем, Инки не смотрел Егошину в лицо, взгляд его поднимался лишь до нижней пуговицы на форменной рубашке. Пуговка была серебристая, с оттиснутыми крылышками…
Он услышал:
— Был именно ты… Помнишь, ты сказал, что не годишься в сыновья, а я ответил, что не гожусь в папаши. Но что можно, мол, жить в согласии… Ну и вроде бы жили… А?
— Потому что мать была тут, — угрюмо отозвался Инки.
— Не только… — нервно проговорил Егошин. — Просто ты не все знаешь. Мы с Ясей не хотели тебе говорить раньше срока. Но раз уж так… Дело вот в чем. Двенадцать лет назад мы с ней встретились впервые, на короткое время. В Ялте. А потом разъехались… После этого родился ты. А я ничего не знал, пока не повстречались опять, недавно…
Они столкнулись взглядами. На несколько секунд.
— Ладно врать-то, если не умеешь, —
— Но… почему «врать»? — выговорил Егошин. Он теперь смотрел в сторону окна и дергал угол воротника. Будто двоечник у доски.
— Потому что… — вздохнул Инки.
Егошин возразил уверенней:
— Нет, ты послушай. Когда два человека считают, что так и было, когда хотят этого, получается уже не вранье.
— А что?
— Исправление действительности, вот что. Корректировка событий. Это от нас зависит. Если… договоримся и решим, что все по правде, значит, так и есть…
— А зачем? — безнадежно спросил Инки.
— Я же сказал: чтобы жить, как задумано…
Инки помотал головой:
— Не получится. Ведь ее-то с нами нет.
— Ну и… да, нет. Но мы-то есть. Почему нам не попробовать без нее? Или для тебя лучше бесприютная жизнь?
Инки опять хотел поднять глаза, но они достали только до пуговицы у ворота. Инки сказал без всякой усмешки, вполне по правде:
— Я троечник и неуживчивая личность…
Егошин хмыкнул, словно обрадовался:
— Надо же! Какой знакомый портрет!
— Почему… портрет?
— В точности я в твоем возрасте. Так заявляла моя ненаглядная учительница Марина Юрьевна Субботина по прозвищу Субмарина. Когда жаловалась отцу…
В Инки проснулось что-то вроде сочувствия.
— Попадало, да?
— Хы… Отец не раз говорил: «Кончится мое терпение, тогда выбирай сам, что лучше — ремень или крепкая хворостина…»
— А что лучше? — хмыкнул Инки, в жизни не знавший ни того, ни другого.
— А я откуда знаю? — хмыкнул и Егошин. — Это же были только слова. А по правде он даже подзатыльника не дал мне ни разу… Хотя бывало, что обещал: «Кто-то из нас сейчас по загривку получит крепкого отцовского леща. И думаю, что не я, поскольку моего папы поблизости не видать…»
Все это не имело никакого значения и никак не влияло на Инкины беды. И все же он спросил с прежней капелькой интереса:
— А где сейчас твой отец?
Егошин ответил сразу и просто:
— Он разбился, когда мне был пятнадцатый год. На «Ми-восемь»… Тушили лесной пожар, ну и вот…
Инки молчал. Но кто-то внутри его будто сказал: «А ты и не знал… Не у тебя одного несчастья…»
Подошел Альмиранте, пушисто потерся об Инкину ногу, выгнул спину.
— Видишь, сочувствует, — заметил Егошин. И слегка сменил тон: — Однако надо и делами заниматься. На кухне кавардак, Маргарита ворчит. Возьми-ка, Инки (опять «Инки»!), ведро с мусором и отволоки на помойку.
Инки никогда не спорил с Егошиным. Выполнял все, о чем тот просил (хотя просил тот, по правде говоря, нечасто). Но сейчас… что-то новое, с намеком на усмешку и опасение, шевельнулось в нем, он проканючил тоном балованного домашнего ребенка: