Далее... (сборник)
Шрифт:
Кто был в то время самым несчастным человеком в Рашкове? Шая-шапочник. За семь дней, которые он отсидел шиве по Гитл, он поседел как лунь, одряхлел и ослаб, стал как глубокий старик. Он перестал говорить с людьми. Больше его не видели сидящим у окна с острой деревянной колодкой для кушм на коленях что-то мурлыкающим, подпевающим. В кушму, которую шил, он вкладывал всю свою душу. Мастерскую взял на себя его зять Иосл. Здоровяк с широченными плечами, грубым голосом и двумя большими «железными» руками, которые могли схватить телегу, поднять ее вверх и поставить, если надо, на крышу. При одном его имени трепетали самые отъявленные буяны Рашкова. Но против необузданной любви свояченицы Иосл был бессилен. Правда, кое-что, говорят, он все-таки попробовал сделать. В одну темную ночь мужу Гитл так наломали кости, что целый месяц он не мог стоять на ногах. Это, говорили, была работенка Иосла. Тогда между Гитл и
И это произошло в тот день.
Рашков был тогда слишком ошеломлен, день был слишком полон событий, чтобы кто-нибудь мог придать этому незначительному факту особую важность, чтобы кто-нибудь мог даже заметить, как Шая-шапочник перед вечером облачился в свой черный субботний сюртук, нацепил себе галстук под бороду, на белую-белую рубаху, зять Иосл вырядился в двубортный костюм, делавший его еще выше и шире, дочь Шаи Хая-Рейзе влезла в свое праздничное плюшевое платье, осыпала пудрой щеки, подмазала губы, и вот, так разряженные, все трое протолкнулись через уличную толпу и выбрались на «гулянье» — они шли мириться с Гитл.
У Гитл уже их, видимо, ждали. Потому что стол на террасе был накрыт чистой скатертью и уставлен бутылками вина, тарелками печений, блюдами со всевозможными яствами. У моих рашковцев, к сожалению, не было времени стоять поодаль и видеть лобзания и рыдания у Гитл на террасе, смотреть, как Шая-шапочник восседает впервые в жизни у дочери во главе стола с двумя уже подросшими внуками по обеим сторонам, как сидит с длинной седой бородой, немножко еще печальный, но уже и праздничный; как он ведет впервые в жизни беседу с дочкиным мужем, зятем, а она, дочка, Гитл, стоит возле сестры и зятя с раскрасневшимися щеками и все еще влажными глазами, говорит, что никак уже не верила, что когда-нибудь будет вот так, что будут они все сидеть за одним столом. Дескать, смотрит и сама не знает, во сне это все или наяву.
В тот же вечер, можно даже сказать, в тот самый час, произошло в Рашкове второе примирение.
Примирение между раввином и столяром.
Рашковские раввины были известны во всей Бессарабии. Они разъезжали из местечка в местечко (раввины из рода в род — сыновья, зятья, внуки), каждый в своей округе, каждый со своим габе [33] , и каждого звали одним и тем же именем — «рашковский».
Когда-то, годы назад, рашковский раввинский двор был двором по всем правилам: с несколькими флигелями, с длинными крашеными верандами, службами, широченными кухнями, серебряной посудой, пристройкой для выпечки мацы, молельней во дворе, просторной застекленной суке при переднем флигеле (там Лейб Кушнир и расположил свой «штаб»), с собольими раввинскими шапками и блистающими атласом кафтанами, с четырехсуточными свадьбами и помолвками, с субботними проводами, всеми раввинскими обрядами и обычаями и даже с высокой каменной оградой вокруг двора. В мое время ограда уже лежала разваленная. Веранды, давно не крашенные,
33
Габе — помощник раввина.
Раввинские дела, по-видимому, последнее время шли неважно. После кончины ребе Залминкеле хозяином двора стал его старший сын Ицик-Меерл. Но Ицик-Меерла не любили. Злые языки говорили, что он небольшой грамотей, что он обкрадывает бога, что ни бог не боится его, ни он не боится бога.
Вообще мои рашковцы не очень-то уважали свой раввинский двор. Насмешники и хулители уверяли, что это дым, паутина, пыль в глаза — ничто. Что пожертвования, которые носили во двор, отнюдь не для господа бога, для жирных раввинских задниц. Рашковцы иногда любят крепкие выражения. Напяльте, уверяли они, на Авремеля-балагулу соболью круглую шапку — а балагула Авремель был еврей с красным лицом и раскоряченными ногами, который охотно барышничал крадеными лошадьми, сам иногда уводил кобылку и вовсе не прочь был опрокинуть четвертушку, — напяльте, уверяли рашковцы, на Авремеля-балагулу круглую шапку, и он вам будет больше ребе, больше раввин, чем все рашковские раввины вместе.
Кроме того, в последнее время случилось еще кое-что ускорившее падение раввинского двора. Самый младший из внуков, единственный сын ребе Нохемла Йосл, пошел по дурной дороге…
(Все имена во дворе, как повелось испокон, ласкательно уменьшались: Залминкеле, Ицек-Меерл. И как раз самого младшего внука, только его одного, называли просто и буднично — Йосл. Йосл, сын раввина.)
Йосл не пожелал носить пейсы, не захотел сидеть у деда в молельне и раскачиваться над геморами [34] . Видели его ходящим по улице без фуражки. Даже говорили, будто встретили его в лесу курящим в субботу папиросу. Йосл дружил с портновскими и сапожничьими подмастерьями, «играл театр», менял книги в библиотеке, даже будто бы как-то сказал отцу, ребе Нохемлу, что все это дело пустая выдумка, нету никакого бога на свете.
34
Геморы — книги Талмуда.
Одним словом, Йосл пошел по дурной дороге. Йосл, сын раввина, говорили в Рашкове, левый.
Но самая большая беда пришла потом. Йосл влюбился. И в кого Йосл, сын раввина, влюбился? В дочку столяра Ицика Манеса Эстерку!
Белый свет затмился. Рашков ходил ходуном. В раввинском дворе объявили пост, ходили на могилы предков, пытались предать нечестивого столяра с его распутной дочерью анафеме. Йосла раздели чуть ли не до исподнего, не выпускали из дому. Крики подымались выше небес. Летали над головами тарелки, серебряные вилки. В чинных раввинских покоях раздавались непристойные речи, звучали оплеухи. Зиму напролет двор кипел, как котел. Но не помогли никакие бури — в начале лета, сразу же после пасхи, Йосл и Эстерка тайно обвенчались.
Ицик Манес отдал молодоженам у себя в доме маленькую уютную спаленку с чистенькими вышитыми занавесками на окне и двумя-тремя полированными «мебелями» из орехового дерева, им самим, Ициком Манесом, изготовленными совсем-совсем по-особенному.
Когда молодая чета появлялась, бывало, на улице — Эстерка с двумя отливающими черным блеском косами на спине, Йосл со своей кудрявой головой, оба одного роста, рука об руку, оба влюбленные, — в Рашкове говорили, что прямо сердце поет, глядя на них, на такую красивую, славную парочку.
Но на раввинский двор навалилось большое горе. Большое горе и большое, зловещее молчание. По строптивому внуку, как по покойнику, отсидели шиве и обо всей этой грустной истории перестали вспоминать. Двор потерял блеск, но не гонор. Все кончено с Йослом, кончено с этой историей. Никакого паршивца Йосла не было в раввинском роду, никакой паршивой истории с ним не произошло.
Так эта глухая, зловещая вражда тянулась несколько лет. Несколько лет — до того самого летнего рашковского дня.
Что происходило весь день на раввинском дворе, это особый разговор. Но к вечеру ребе Нохемл надел субботний атласный кафтан, праздничную круглую шапку поверх ермолки, взял в руки свою палку с костяной ручкой и вместе с габе Хаимом-Довидом обходным путем, по задворкам, собственной своей вельможной персоной отправился мириться со своим кумом, столяром Ициком Манесом.
Йосла и Эстерки, разумеется, не было дома. Ицик Манес услыхал, как кто-то возится у двери. Он вышел в сбитом на затылок картузе, с улыбкой.