Далекая юность
Шрифт:
— Выходит, мы вроде женихов с тобой теперь, а?
Но думать об этом пришлось недолго: той же ночью курсы были подняты по боевой тревоге. Ребят и прежде поднимали по ночам: с оружием они выбегали и строились во дворе, потом начинался марш — далеко за Мхи, где англо-американская разведка совсем недавно расстреливала архангельских коммунистов.
На этот раз что-то не похоже было на простое ночное ученье. Во двор выкатили санки; на них положили цинковые ящики с патронами, и озабоченный чем-то Ходотов вместе с начальником курсов пересчитал их. Высокий человек
— Вот что, товарищи, — говорил тот. — Идем мы на боевое задание вместе с чекистами. Неподалеку от города, на Мхах, находится банда… Надо взять всех живьем, ну, а если не удастся… Короче говоря, идем!..
Шли молча. Быстро кончились освещенные улицы, и впереди легла темень, глухая, почти ослепляющая. Временами за спиной вдруг словно бы начинало светать; там появлялись, росли, ширились голубовато-зеленые полосы; они перемещались, начинали гореть, мерцать на своих концах тонкими игольчатыми стрелками и так же быстро, как возникали, гасли… Тогда еще гуще становилась темнота, чернее — небо.
Отряд остановился через час на большом поле. Здесь росли, прижавшись к самой земле, а сейчас занесенные снегом, можжевеловые кусты, тянулись вверх из-под снежных шапок уродливые, скрюченные, как мертвые пальцы, ветви карликовых берез. Хорошо еще, что погода стояла теплая: там, на курсах, градусник показывал пятнадцать градусов ниже нуля.
И все-таки разгоряченные часовым маршем ребята теперь продрогли. Курбатов почувствовал сначала легкий озноб и глубже зарылся в снег, под куст. Соседей он не видел, но знал: ребята где-то здесь, рядом, и так же мерзнут сейчас, как и он. Выберутся ли они все отсюда живыми?
Через два часа, немного привыкнув к холоду, Курбатов поймал себя на том, что ему неудержимо хочется спать. С трудом он взял негнущимися пальцами пригоршню снега и приложил к глазам; снег, растаяв, прилип к лицу. А когда где-то слева суматошно затрещали выстрелы, он даже не вздрогнул, не заволновался, а только подумал: «Ну, наконец-то…»
Три тени мелькнули неподалеку. Сосед справа начал стрелять, и Курбатов, опомнившись, закричал:
— Не стреляй… живьем брать будем… бежим!..
Он не мог бежать. Вернее, он бежал, но ему казалось, что он только медленно, как это бывает во сне, переставляет ноги.
…Опять на горизонте зародилось, начало тянуться вверх, раздвигая темноту неживым, голубоватым светом, северное сияние. Трое уходили: теперь Яшка отчетливо видел три согнувшиеся в беге фигуры. Курсант, бежавший рядом, припал на колено и начал стрелять. Один из бандитов, словно споткнувшись о кочку, которой он не заметил, повалился в снег, безжизненно раскидывая руки.
Курбатов не успел выстрелить: сияние, освещающее пустую белую равнину, начало гаснуть, и снова все кругом нырнуло во мрак, будто над землей сразу раскинули черный непроницаемый полог. Куда бежать? Выстрелы захлопали уже впереди, далеко и глухо. Он споткнулся о лежащее на снегу тело и, задыхаясь, опустился, все еще не сгибающимися, распухшими пальцами стараясь вытереть сбегающий с висков пот.
Рядом с ним оказался тот
Прямо на него глядели мертвые, остановившиеся, но такие же круглые глаза человека-«совы».
17. Что с Клавой?
Пожалуй, в иное время Курбатову и не показалось бы, что время тянется так мучительно долго. Четыре месяца — не ахти уж какой большой срок, а ему казалось, что прошло уже столько, что даже не сосчитать — целая жизнь!
Писем от Клавы не было месяц. Лобзик не утешал Курбатова, но неизменно на чем свет стоит бранил почту («Зимой работать не умеет!»), переводил разговор на старые письма и незаметно заставлял Якова лезть в сундучок, доставать и перечитывать их. Действительно, становилось легче. Клава писала, что ей очень одиноко, что она ждет, любит…
— И чего она влюбилась-то в тебя? — тараща свои цыганские глазища, деланно удивлялся Лобзик. — Нос загогулиной, бровей полное отсутствие. Рот… Зубы хорошие, что у лошади, а вот подбородочек подгулял малость. Переделали тебе подбородок, Яшка, лишку налепили. Кувалда какая-то вместо подбородка.
Курбатов так же шутливо поднимал вверх указательный палец.
— Тише!
— А что? — настораживался Лобзик.
— Слушаю, как у тебя, скелета ходячего, кости скрипят…
Все словно бы сломалось в один день. Сложенное треугольничком, какое-то измятое, будто переданное через сотню рук, на имя Курбатова наконец-то пришло письмо. Лобзик, влетев в казарму, заставил Яшку сплясать и даже отвернулся, когда тот жадно схватил этот серый треугольничек.
— Это… не от нее, — выдохнул Яшка.
Письмо было от Вали Кията. Строчки расплылись у Яшки в глазах, он не мог понять, что ему рассказывал друг… Лобзик, почуяв недоброе, тревожно подскочил к нему.
— Что… что?..
— Читай, — едва двигая губами, пробормотал Курбатов. — Я… не могу…
Он не понял слов: он понял только одно — Клавы у него нет. И, быть может, оттого, что потрясение было настолько велико, он сел, тупо уставившись в какую-то одну точку на полу, сцепив пальцы.
Кият писал:
«Здорово, дружище!
Твое письмо получил. Не сообщал я тебе ничего о Клаве потому, что не хотел расстраивать. Я знал, как ты ее любишь. А теперь думаю, что зря тебе ничего не писал о ней. Буду писать кратко и только о том, что знаю. Разные сплетни писать не буду. Их в поселке ходит много.
После твоего отъезда Клава никуда не ходила. Бывала только в комсомольской ячейке. Девчата и ребята немного над ней подсмеивались. Началось, по-моему, это в марте. Клава пришла на танцы. К ней сразу подлетел этот трепло — Мишка Трохов — и целый вечер танцевал с ней. Он по-прежнему воевал в своем продскладе. Звенел шпорами, кланялся, ну, был таким кавалером, как в романах пишут. Клава и Мишка все время были вместе. Что там промежду их было, я не знаю. Только Клаву стали предупреждать некоторые девчата и ребята, и я с ней говорил. Она и от ячейки совсем отбилась. Клава только смеялась, а потом на нас стала сердиться и говорить: „Не ваше дело“.