Далекое имя твое...
Шрифт:
Во время отправления эшелона слишком много было шума, суеты, слез. Окажись в ту минуту рядом еще и Марта, можно бы свихнуться с ума. Зато сейчас, поудобнее устроившись наверху и изредка выглядывая в окно на проносящиеся мимо незнакомые и неприветливые картины, он, казалось, так доверительно разговаривает с расположившейся рядом Мартой, как не разговаривал еще никогда.
Все дни, находясь в дороге, Имре берег это чувство близости в себе, боялся растерять его, забыть в чехарде разговоров, в подчеркнуто молодцеватых полуслужебных отношениях. Оно было дорого ему так же, как кортик, который сделался его талисманом.
«Дорогая Марта! — вывел
Боже мой, милая, родная Марта, о чем я тебе пишу? Мое сердце говорит одно, а рука выводит какие-то холодные слова, ничуть не похожие на мои чувства к тебе. Да и можно ли их описать?
Когда мы с тобой расставались, я думал, никакая сила не сможет оторвать меня от тебя. До малейшей детали помню, как ты, переборов себя, уходила. Я думал: оглянется или нет, оглянется или нет? Оглянулась! Та же самая загадочная улыбка, та же самая страсть в глазах. А фигура! От щиколотки до макушки… Прости, я, кажется, опять зарапортовался. Говорю глупости. Это, наверное, потому, что мои чувства надо искать не в словах, а за ними, в той неизведанной глубине любящих друг друга…
Фу! Представь себе, слова не подчиняются мне. Они угловаты и неточны. Может быть, это даже хорошо. Пусть самое главное остается в нас самих, недоступное никакой попытке достичь сокровенного, огрубить его, уронить и обидеть, как грудного ребенка.
Я не успел сказать тебе, что отец завещал мне всегда и везде беречь кортик военно-воздушных сил. Это — знак чести и доблести венгерского офицера. Я благодарен отцу за его слова и полностью солидарен с ним. Но вот твое имя мне не менее дорого. Я так же готов хранить его у самого сердца, как кортик. Не отчаивайся, что по дурацкому недоразумению нам не удалось тайно обвенчаться. Пусть это останется в твоей памяти всего лишь смешным и нелепым эпизодом. Все ребята и командиры в нашем эшелоне уверены, что наша экспедиция окажется краткой и победоносной. Мы быстро вернемся в нашу родную Венгрию. Эта война окажется короче занудной дороги на фронт. Опасаемся одного: как бы не успели закончить кампанию без нашего участия. Представляешь, как неловко было бы возвращаться, не успев понюхать пороха».
Последнюю фразу Имре где-то слышал. Она показалась ему такой же бравой, как молодой офицер в парадном мундире. Так и хотелось щелкнуть каблуком и отдать честь командиру: «Готов выполнить любое боевое задание».
«Она не поймет этого, — подумал он об Марте и старательно зачеркнул фразу. — Нечего выпендриваться. Не на свадьбу тащится прорва техники вместе с живой силой».
«А ведь далеко не всем суждено вернуться на тот же самый вокзал, откуда, обливая слезами, отправляли их недавно родные и близкие», — эта банальная мысль передернула его. Он глянул мельком на ребят, с которыми маялся в купе: один зевал, другой копался в своем вещмешке, третий, подперев щеку кулаком, сосредоточенно смотрел
«Марта, я люблю тебя, люблю, люблю. Твой Имре».
«Чудно человек устроен. Ты помнишь, я почему-то ни разу не говорил тебе о любви. Это слово, казалось, настолько затрепано, настолько потеряло свое содержание, что лучше не произносить его. Хотя сам я ждал от тебя, и, когда ты произносила его, радость переполняла меня. Хотелось иначе жить. Хотелось делать только добро каждому человеку. Даже тому малому, помнишь, на лошади, который бросил ехидно: ну, что, мол, наозоровались? Даже тому священнослужителю, который больше служит чревоугодию. Впрочем, о нем мне даже не хочется вспоминать: нелепый эпизод. Бедный мой знакомый с его „я же договорился“. Он, наверное, ночь не спал.
Ну, да ладно. Это штрихи. Верю: жизнь прекрасная штука, когда двое любят друг друга.
Ты слышишь? Вот несет меня поезд в неведомое, а колеса стучат только одно: „Марта! Марта! Марта!..“.
Я закрываю уши, крепко сжимаю голову, а кровь во мне кричит то же самое: „Марта! Марта!..“ Скажи, почему так?
Когда мы были рядом, я старался быть сдержанным, даже немного холодноватым. Наверное, из опасения надоесть тебе, из боязни, что ты привыкнешь ко мне и перестанешь замечать меня. А теперь я открываю тебе самое сокровенное, о чем не решался сказать даже наедине: я люблю тебя!
Пусть мое письменное признание облегчит твою тоску, если ты меня любишь, как я, находясь от тебя за сотни километров. Эти сотни длиннее тысяч, но знаешь, Марта, мы с тобой обхитрим время. Давай будем считать, что чем дальше мы друг от друга, тем ближе. Совсем заболтался, хотя мысль проста: я уже еду к тебе. Через войну, через все, что предстоит и что подбросит мне судьба, — дорога к тебе, к нашей встрече…»
— Ты там не стихи сочиняешь? — вернул к реальности Шандор. — Прочти, если что. Пока мы от тоски не сдохли.
— Стихи?
— Ага!
— Ну, слушай:
Что ты, немец, выдумал сегодня, Разрази его стрела Господня! С требованием швабы к нам пристали, Чтоб долги за них платить мы стали… (В переводе Л. Мартынова)— Что? Только сейчас написал? — восхитился Шандор.
— Нет, почти сто лет назад. Шандор Петефи.
— Нашему Швабу не понравится, — намекая на майора в эшелоне, покосился в сторону Миклош, будто майор находился рядом.
— А он шваб?
— А кто же!
— У меня приятель тоже шваб. Занятный парень, — вспомнил Имре Габора. — Вначале мы с ним стенка на стенку, а разобрались, оказывается — друзья. Все, как в жизни. Тоже на фронт отправили. И где он сейчас? — не без грусти вспомнил Имре.
— Ты тоже стихи пишешь? — спросил Шандор.
— Нет, не пишу, к сожалению. Просто люблю их. Как музыку.
— Чего я люблю, — очнулся Мате, и лицо его превратилось в сплошную улыбку, — так это пенье скрипки в сельской корчме. Прямо душу рвет, прямо плясать хочется. А вокруг — нарядный народ, шум, гам и девицы озорными глазами зыркают. Вроде бы и не замечают, а у самих, у каждой сердчишко, как птаха, замирает, если танцевать пригласишь. Эх, парни, только бы из этой передряги вернуться…